Арефий смущённо заёрзал по лавке. Панька смотрел на него совсем взрослым и очень злым человеком.

Воцарилось тяжёлое молчание. Даже птицы, казалось, присмирели и слушают, что будет дальше. Но дальше ничего не следовало, кроме того разве, что Панька подобрал под себя ноги и опёрся спиной о стену.

Грязные, старые часы, с жёлтым, засиженным мухами циферблатом, отсчитывали секунды, однообразно капавшие в бездну вечности, и были, очевидно, страшно утомлены этой обязательной работой; лениво качавшийся маятник тихо и уныло взвизгивал, вызывая этим звуком у таракана, сидевшего на стене, насмешливые движения усами. Красный луч заходившего солнца пробился сквозь кусты бузины в окно будки и бросил на её пол светлые, колебавшиеся пятна.

– Выпустил птиц – это ничего. Ту птицу, которая бьётся в клетке, нужно выпустить, а если она привыкла, так и пусть её сидит, – это уж и не птица. Хорошую птицу всегда тянет на волю…

Панька поднял голову и посмотрел на Арефия.

– Это ты к чему? – спросил он.

– Так… ни к чему… Подумал, да и сказал… – смущённо ответил Арефий, теребя бороду и чувствуя себя в чём-то виноватым перед Панькой.

– Не сразу тоже скажешь так, как думаешь. Иной раз около своей-то мысли вертишься, вертишься, да и потеряешь её, вся в куски разорвётся… а что рассыпалось, того уж и нет.

– Ну? – внимательно вытягивая голову, вновь спросил Панька.

– Ну, и ничего. Уметь, мол, надо говорить-то. Давай-ка вот, Панок, почитаем житие Алексея божия человека.