Этих упрёков — ещё на четверть часа. Я уж не возражаю, делая вид, что занят гербарием, он сипит, ворчит, всё понижая голос, потом умолкает на минуту, на две и наконец, тяжело поднявшись на ноги, говорит:
— Ну, — иду, иду… Ладно.
Жмёт руку и говорит раздельно:
— Не-удо-бо-но-си-мо, — а? Слово-то придумано — с лисий хвост… Прощай, Лександра! Спасибо на угощении… Скучно, чай, тебе, а? Женился бы ты, а то так бы завёл кралю… Завтра мне в Туран ехать, поймали там какого-то Робинзона в лесу, в стогу жил… Испортили шкуру несколько… К чему тебе жучки эти и травки?
Уходя, он всегда старается сказать что-нибудь насмешливое, а то сообщит нечто служебное; всегда в этих случаях голос его звучит фальшиво и натянуто. И порою я жду, что он обругает, толкнёт или ударит меня, а то схватит со стола что-нибудь и бросит на пол.
Наконец он, тяжело волоча по полу больные ноги, вываливается за дверь, а я, оставшись один, смотрю вслед этому кошмару наяву, и мне хочется топать ногами, плакать и орать в чьё-то плоское, безглазое, каменное и тоже кошмарное лицо:
— Что вы делаете с людьми, будь вы прокляты? Опомнитесь!
Мордовка
По субботам, когда на семи колокольнях города начинался благовест ко всенощной, — из-под горы звучным голосам колоколов отвечали угрюмым воем сиплые гудки фабрик, и несколько минут в воздухе плавали, борясь, два ряда звуков странно разных: одни — ласково звали, другие — неохотно разгоняли людей.
И всегда, по субботам, выходя из ворот завода, Павел Маков, слесарь, ощущал в душе унылое раздвоение и стыд. Он шёл домой не торопясь, позволяя товарищам обгонять себя, шёл, пощипывая острую бородку, и смотрел виноватыми глазами на гору, покрытую зеленью, увенчанную пышной грядою садов. Из-за тёмного вала плодовых деревьев видны серые треугольники крыш, слуховые окна, трубы, высоко в небо поднялись скворешни, ещё выше их — опалённая молнией чёрная вершина сосны, а под нею — дом сапожника Васягина. Там Павла ждут жена, дочь и тесть.