Стогов. За что же наказывать вас, если вы грешите ради других?

Яковлев. Шутите вы!

Стогов. Нет. Я шутить не умею. (Идёт к двери в кухню.)

Яковлев (за ним). Позвольте… как же мы решили? Кто же вы будете? Ведь нельзя же так… поговорили — а конца нет…

(Ушли. С лестницы идёт Глинкин, — в руках бумаги. Подошёл к столу, бросил бумаги, вынул папиросу. Бормочет: «Хамство… Хамы». Не глядя, ищет на столе спичек, нащупал монету, взял её, делает такой жест, как бы вставил монокль в глаз, развалился на стуле, вытянув ноги, осматривает монету. «Странно… Гм… Очень странно…» Прячет монету в карман. Снова вынул, улыбаясь разглядывает. «Замечательно». Из двери в кухню — Лузгин и Ефимов. Глинкин, как бы поправляя папиросу, торопливо сунул монету в рот.)

Лузгин (как бы поддразнивая). А дети-то, дети — тоже Ефимовы будут, — Ефимовы…

Ефимов (решительно). Детей — не надо!

Лузгин. У-у-у — не надо?

Ефимов. Если все мои предки ничем в жизни не отличились, не могли себя поставить заметно и меня сделали, так сказать, невидимым, то я, человек рассуждающий, протестую против своей пустой природы и, не желая распространять её далее, обязан не родить детей.

Глинкин. Вы точно прошение читаете!