Он бледнеет от вина, на висках у него жемчужинами выступил пот, умные глаза тревожно горят. А старик Гоголев, покачивая уродливым носом, отирает слезы с глаз пальцами и спрашивает:
— Деток у тебя сколько было?
— Дитя у нас было одно…
Над столом висит лампа, за углом печи — другая. Они дают мало света, в углах мастерской сошлись густые тени, откуда смотрят недописанные, обезглавленные фигуры. В плоских серых пятнах, на месте рук и голов, чудится жуткое, — больше, чем всегда, кажется, что тела святых таинственно исчезли из раскрашенных одежд, из этого подвала. Стеклянные шары подняты к самому потолку, висят там на крючках, в облаке дыма, и синевато поблескивают.
Жихарев беспокойно ходит вокруг стола, всех угощая, его лысый череп склоняется то к тому, то к другому, тонкие пальцы всё время играют. Он похудел, хищный нос его стал острее; когда он стоит боком к огню, на щеку его ложится черная тень носа.
— Пейте, ешьте, друзья, — говорит он звонким тенором.
А женщина поет хозяйственно:
— Что вы, куманек, беспокоитесь? У всякого своя рука, свой аппетит; больше того, сколько хочется, — никто не может съесть!
— Отдыхай, народ! — возбужденно кричит Жихарев. — Друзья мои, все мы — рабы божьи, давайте споем «Хвалите имя»…
Песнопение не удается; все уже размякли, опьянев от еды и водки В руках Капендюхина — двухрядная гармония, молодой Виктор Салаутин, черный и серьезный, точно вороненок, взял бубен, водит по тугой коже пальцем, кожа глухо гудит, задорно брякают бубенчики.