(Китаев ушёл, потом вынес бутылку пива, сел, пьёт. Постепенно начинает вслушиваться в рассказ, встаёт, подходит к скамье. Людмила шьёт, тихонько напевая, Арсеньева, не переставая шить, внимательно слушает.)
Крыжов. Успокоил, ну — не меня! Я, погодя немного, в завком. Там — тоже успокаивают. Ну, тут я поругался, эх, говорю, братья-товарищи, так вас и разэдак. Н-да. Погорячился. Какие, говорю, вы хозяева? И так и дальше. Вызывают в ГПУ, там у нас хороший парень сидит, однако и он тоже: «Ты, говорит, товарищ, разлад в работу вносишь!» А молодёжь начала и высмеивать меня. В стенгазету попал: склочник, бузотёр. Н-да. Только рабкор один, комсомолец Костюшка Вязлов, на моей стороне, ну — ему веры нет, он у меня на квартире живёт. Даже внука моя, тоже комсомолка, и та — против. Ну, ладно! Однако я всё считаю, записываю и вижу — нет, моя правда: нехорошо сделано! Стало так туго мне, что огорчился, выпивать начал. Девятнадцать лет сверлил, тридцать четыре на заводе, всё знаю лучше, чем дома у себя. Понял, что дело моё — плохо, пожалуй, и пить привыкну на старости лет. Ну и решил, скрепя сердце рассчитался и — в Москву! Вдруг тебя, Иван, вижу на станции. И вот я вам, братья-товарищи, прямо говорю: там дело нечисто, повреждённое дело! У меня кетрадка есть, в ней сосчитано всё, все часы, вся волокита…
Дроздов. Можно взглянуть?
Крыжов. На то и писано, чтоб читали. Разберёшь ли? Писатель я — не Демьян… победнее его буду…
Дроздов. Разберу.
Крыжов (Арсеньевой). Ты что глядишь на меня? Понравился?
Арсеньева. Очень.
Крыжов (толкая Терентьева локтем). Слыхал? Хо-хо! Вон оно что! У меня дочь старше тебя, только — дурой выросла. Ребят — родит, а — больше ничего не умеет. Вот внука, так эта — что надо! В Свердловск поехала, учиться. Ты — партийка?
Арсеньева. Нет.
Крыжов. А чего делаешь?