Нынче зелено живёт!
— Бу-удит, чёрт те подери! — стоная, воскликнул огненно-рыжий бородач.
Но Зазубрина был в ударе. Вокруг него гремел безумный смех серых людей, и Зазубрина знал, что это он именно заставляет всех так смеяться. В каждом его жесте, в каждой гримасе его подвижного шутовского лица ясно проглядывало это сознание, и всё его тело подёргивалось от наслаждения торжеством. Он держал котёнка за голову и, смахивая с его шерсти избыток краски, в экстазе артиста, сознающего свою победу над толпой, не уставая, танцовал, припевая:
Родненькие братцы,
Поглядите в святцы;
Коту имя надо дать,
Д'уж и как нам его звать?
Всё смеялось вокруг обуянной безумным весельем толпы арестантов, смеялось солнце на стёклах окон с железными решётками, улыбалось синее небо над двором тюрьмы, и даже её старые, грязные стены как будто улыбались улыбкой существ, которые должны подавлять в себе веселье, как бы оно ни бушевало в них. Всё вокруг переродилось, сбросило с себя скучный серый тон, наводивший уныние, ожило, пропитанное этим очищающим смехом, который, как солнце, даже и грязь заставляет быть более приличной.
Положив зелёного котёнка на траву, островки которой, пробиваясь между камнями, пестрили тюремный двор, Зазубрина, возбуждённый, задыхавшийся и потный, всё исполнял свой танец.
Но смех уже гас. Его было чрезмерно много, и он утомил людей. Кое-кто ещё истерически взвизгивал, некоторые продолжали хохотать, но уже с паузами… Наконец явились моменты, когда все молчали, кроме напевавшего плясовую Зазубрины и котёнка, который тихо и жалобно мяукал, ползая по траве. Он почти не отличался от неё цветом и, — должно быть, краска ослепила его, связала его движения, — большеголовый, склизкий, он бессмысленно ползал на дрожащих лапках, останавливался, точно приклеиваясь к траве, и всё мяукал…