Такие вопросы родились при виде её, и становилось холодно от этой жестокости, никому не нужной, и тем более жестокой.

…Однажды, когда её проводник — гувернёр или отец? — ушёл, оставив её на лавочке под кедром, — я сел рядом с ней. Она посмотрела на меня и улыбнулась — печальной улыбкой, от которой у меня сжалось сердце. Мне хотелось заговорить с ней, но я не знал о чём, — и молчал, смущённый её взглядом, чувствуя к ней что-то большее, чем уважение.

Вокруг нас раздавался весёлый и мощный шум жизни, над нами птицы, у наших ног муравьи — всё торопилось жить, летало, пело, суетилось. Я смотрел на ребёнка и думал: «Хорошо, если она не сознаёт глубокой оскорбительности контраста между нею и кедром, под которым она сидит, и муравьём, на которого она, не замечая его, бросила лепесток цветка!»

Она заговорила со мною первая.

— Вы тоже хвораете? — улыбаясь, сказала она слабым голосом.

— Немножко, — отвечал я.

— Вам хорошо здесь?

— Да… А вам?

— Я не люблю, когда много солнца… и шум…

— Разве вам не нравится этот шум? Он же такой красивый… Послушайте — соловьи и жаворонки, волны моря и ручьи, шелест листьев…