Татьяна. Ничего, ничего… так…

Бессемёнов. А коли ничего, так незачем и вздыхать. Неужто отцовы слова так тяжело слушать? Не для себя ради, а для вас же, молодых, говорим. Мы свое прожили, вам — жить. А когда глядишь на вас, то не понимаешь, как, собственно, вы жить думаете? К чему у вас намерения? Наш порядок вам не нравится, это мы видим, чувствуем… а какой свой порядок вы придумали? Вот он, вопрос? Н-да…

Татьяна. Папаша! Подумайте, который раз говорите вы мне это?

Бессемёнов. И еще, и без конца, до гроба говорить буду! Ибо — обеспокоен я в моей жизни. Вами обеспокоен… Зря, не подумавши хорошо, пустил я вас в образование… Вот — Петра выгнали, ты — в девках сидишь…

Татьяна. Я работаю… я…

Бессемёнов. Слыхал. А кому польза от этой работы? Двадцать пять рублей твои — никому не надобны и тебе самой. Выходи замуж, живи законным порядком, — я сам тебе пятьдесят в месяц платить буду…

Акулина Ивановна (все время разговора отца с дочерью беспокойно вертится на стуле, несколько раз пытается что-то сказать и, наконец, ласково спрашивает). Отец! Ватрушечки… не хочешь ли? От обеда остались… а?

Бессемёнов (оборачиваясь к ней, смотрит на нее сначала сердито и потом, улыбаясь в бороду, говорит). Ну, тащи ватрушки… тащи… Эхе-хе! (Акулина Ивановна бросается к шкафу, а Бессемёнов говорит дочери.) Видишь, мать-то, как утка от собаки птенцов своих, вас от меня защищает… Все дрожит, все боится, как бы я словом-то не ушиб вас… Ба, птичник! Явился, пропащий!

Перчихин (является в дверях, за ним молча входит Поля). Мир сему дому, хозяину седому, хозяйке-красотке, чадам их любезным — во веки веков!

Бессемёнов. У тебя опять разрешение вина?