Но к вечеру он отрезвел, гулял с женой в саду, и Матвей слышал их разговор.

— Ты бабёнка красивая, тебе надо веселее быть! — глухо говорил отец.

— Я, Савель Иваныч, стараюсь ведь…

Матвей сидел под окном, вспоминая брезгливое лицо отца, тяжёлые слова, сказанные им в лицо гостям, и думал:

«За что он их?»

Спустя несколько дней он, выбрав добрый час, спросил старика:

— Тятя, за что ты горожан-то прогнал?

Савелий Кожемякин легонько отодвинул сына в сторону, пристально посмотрел в глаза ему и, вздохнув, объяснил:

— Чужой я промеж них. Поначалу-то я хотел было в дружбе с ними жить, да они на меня — сразу, как псы на волка. Речи слышу сладкие, а когти вижу острые. Ну, и — война! Грабили меня, прямо как на большой дороге: туда подай, сюда заплати — терпенья нет! Лошадь свели, борова убили, кур, петухов поворовали — счёту нет! Мало того, что воруют, — озорничать начали: подсадил я вишен да яблонь в саду — поломали; малинник развёл — потоптали; ульи поставил — опрокинули. Дважды поджечь хотели; один-от раз и занялось было, да время они плохо выбрали, дурьё, после дождей вскоре, воды в кадках на дворе много было — залили мы огонь. А другой раз я сам устерёг одного сударя, с горшком тепла за амбаром поймал: сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк. Как я его горшком-то тресну по башке! Уголья-то, видно, за пазуху ему попали, бежит он пустырём и воет — у-у-у! Ночь тёмная, и видно мне: искры от него сыплются. Смешно! Сам, бывало, по ночам хозяйство караулил: возьму стяжок потолще и хожу. Жуть такая вокруг; даже звезда божья, и та сквозь дерево блестит — вражьим глазом кажется!

Он добродушно засмеялся, но тотчас же потускнел и продолжал, задумчиво качая головой: