– Постой, сестра, постой! Ушли они... Сняв шапку, Егорша вытер ею потное лицо, сытое, в мягком, рыжеватом пухе курчавых волос на щеках и подбородке, – вытер и ожидающе заглянул под очки Самгина узкими светленькими глазами.
– Кто же это блудит, а? В запрошлом году у нас, в Сибири, солдаты блудили, ну, а теперь?
Самгин молчал, глядя на площадь, испытывая боязнь перед открытым пространством. Ноги у него отяжелели, даже как будто примерзли к земле. Егорша все говорил тихо, но возбужденно, помахивая шапкой в лицо свое:
– Это – ни к чему, как шуба летом...
Самгин движением плеча оттолкнулся от стены и пошел на Арбат, сжав зубы, дыша через нос, – шел и слышал, что отяжелевшие ноги его топают излишне гулко. Спина и грудь обильно вспотели; чувствовал он себя пустой бутылкой, – в горлышко ее дует ветер, и она гудит:
«О-у-у...»
Проходя шагах в двадцати от Дьякона, он посмотрел на него из-под очков, – старик, подогнув ноги, лежал на красном, изорванном ковре; издали лоскутья ковра казались толстыми, пышными.
«Как много крови в человеке», – подумал Самгин, и это была единственная ясная мысль за все время, вплоть до квартиры Гогиных.
В комнате Алексея сидело и стояло человек двадцать, и первое, что услышал Самгин, был голос Кутузова, глухой, осипший голос, но – его. Из-за спин и голов людей Клим не видел его, но четко представил тяжеловатую фигуру, широкое упрямое лицо с насмешливыми глазами, толстый локоть левой руки, лежащей на столе, и уверенно командующие жесты правой.
– Позвольте, товарищ, – слышал Самгин. – Неразумно, неисторично рассматривать частные неудачи рабочего движения...