– Вот что-с, – продолжал он, прихмурив брови, – мне известно, что некоторые мои товарищи, имея дела со студенчеством, употребляют прием, так сказать, отеческих внушений, соболезнуют, уговаривают и вообще сентиментальничают. Я – не из таких, – сказал он и, держа ножницы над столом, начал отстригать однозвучно сухие слова: – Я, по совести, делаю любимое мною дело охраны государственного порядка, и, если я вижу, что данное лицо – враждебно порядку, я его не щажу! Нет-с, человек – существо разумное, и, если он заслужил наказание, я сделаю все для того, чтоб он был достойно наказан. Иногда полезно наказать и сверх заслуг, авансом, в счет будущего. Вы понимаете?
Самгин едва удержался, чтоб не сказать – да! – и сказал:
– Я – слушаю.
Офицер снова, громче щелкнул ножницами и швырнул их на стол, а глаза его, потеряв естественную форму, расширились, стали как будто плоскими.
– Так как же это выходит, что вы, рискуя карьерой, вращаетесь среди людей политически неблагонадежных, антипатичных вам...
– Из моих записок вы не могли вынести этого, – торопливо сказал Самгин, присматриваясь к жандарму.
– Чего я не мог вынести? – спросил жандарм. Клим не ответил; тонко развитое в нем чувство недоверия к людям подсказывало ему, что жандарм вовсе де так страшен, каким он рисует себя.
– Ведь не ведете же вы ваши записки для отвода глаз, как говорится! – воскликнул офицер. – В них совершенно ясно выражено ваше отрицательное отношение к политиканам, и, хотя вы не называете имен, мне ведь известно, что вы посещали кружок Маракуева...
– Вы не можете сказать, что я член этого кружка или что мои воззрения...
– Нам известно о вас многое, вероятно – все! – перебил жандарм, а Самгин, снова чувствуя, что сказал лишнее, мысленно одобрил жандарма за то, что он помешал ему. Теперь он видел, что лицо офицера так необыкновенно подвижно, как будто основой для мускулов его служили не кости, а хрящи: оно, потемнев еще более, все сдвинулось к носу, заострилось и было бы смешным, если б глаза не смотрели тяжело и строго. Он продолжал, возвысив голос: