Утро было морозное. Галки обсели деревья бульваров, и можно было подумать, что на липах выросла крупная черная листва, — порою, словно осенью, буревой ветер рвал эти листья — галки летели шумной стаей — грелись. От подножья Швивой Горки ткач увидал Москву — средь дымов возносились башни и главы Кремля — вдали сияли новенькие главы Храма Спасителя. В гору, дребезжа и громыхая, запряженный четверкой кляч, разбегался коночный вагон. Кучер звонил в звонок, кричал, свистал, бил кнутовищем по железу передка вагона; клячи скакали; на первой справа лошади сидел верхом форейтор мальчик и стегал её кнутом. Ткач соблазнился, догнал вагон и взобрался наверх. Слез у Покровского бассейна. В ту пору воду по дворам развозили от бассейнов (уличный водопроводный кран, попросту говоря) на людях. Летом на двуколесных бочках, а зимою на сани ставили чан ведер на тридцать — кадка еще обмерзала, так что воз бывал впору и лошади.
Петр Иванович как раз впрягался у бассейна в сани с чаном, налитым водой. Он обрадовался, увидя Анисимыча, не столько знакомому человеку, а тому, что за разговором с Петром Анисимычем можно передохнуть. Внимательно, но безучастно он слушал про Морозовскую стачку, про стычки ткачей с рабочими и казаками, про аресты и только спросил:
— Ну, а брательник мой?
— Лука Иваныч ничего, попрежнему на Смирновской. Ну, а что у вас в Москве про нас слышно?
— Ничего не слышно…
— Как ничего?
— Да так…
— Та-ак! Петр Иваныч, у тебя деятелей нет знакомых?
— Это кто будет?
— Ну, вроде студентов.