После этих подвигов, во всяком случае похвальных для мальчика, я должен упомянуть и о маленьком посрамлении, испытанном мною в этом кругу художников. Именно, я был хорошо знаком со всеми картинами, которые мало-по-малу приносились в упомянутую комнату. Мое молодое любопытство не оставляло ничего нерассмотренным и неисследованным. Однажды я нашел за печкою черный ящик; я не преминул посмотреть, что там спрятано, и, не долго думая, открыл задвижку. Содержавшаяся там картина была, правда, не такого сорта, что могла бы быть выставлена открыто, и хотя я постарался сейчас же опять задвинуть ящик, но не мог справиться с этим достаточно быстро. Вошел граф и застал меня.

-- Кто позволил вам открыть этот ящик?-- спросил он со своею миной королевского лейтенанта. Я не мог ничего на это ответить, и он тотчас же серьезно назначил наказание:-- Извольте в течение восьми дней не входить в эту комнату.

Я поклонился и вышел вон. Этот приказ я исполнил самым пунктуальным образом, к досаде добрейшего Зеекатца, который работал как-раз в этой комнате. Дело в том, что он любил, чтобы я был при нем, а я из мелкого коварства дошел до того, что ставил Зеекатцу на порог кофе, который я обыкновенно приносил, так что ему приходилось вставать из-за работы и самому брать кофе. Это ему так не нравилось, что он готов был рассердиться на меня.

Здесь надобно, однако, указать и объяснить подробнее, как я в подобных случаях более или менее удобно устраивался с французским языком, которому ведь я не учился. В данном случае мне помогли природные способности, благодаря которым я легко мог схватить звук и оттенок языка, его подвижность, акцент, тон и другие внешние особенности. Многие слова были мне известны из латинского языка, итальянский помог еще более, а прислушиваясь к слугам и солдатам, часовым и посетителям, я в короткое время нахватался настолько, что мог если не вмешиваться в разговор, то, по крайней мере, понимать и задавать отдельные вопросы и ответы.

Но все это представляло лишь мало пользы сравнительно с тем, что доставлял мне театр 70). От дедушки я получил даровой билет, которым ежедневно пользовался, к неудовольствию моего отца, при помощи матери. Я сидел в партере перед чужою сценою и тем более присматривался к движениям, мимике и оттенку речи, что я очень мало или ничего не понимал из слов, и, следовательно, меня могли интересовать только игра жестов и тон речи. Менее всего я понимал в комедии, потому что актеры говорили весьма быстро, и разговор относился к предметам обыденной жизни, выражения которой мне были совершенно незнакомы. Трагедии давались реже и были мне во всех отношениях понятнее, благодаря размеренному шагу, ритму александрийского стиха и общему характеру выражений. Через некоторое время я взял Расина, которого нашел в библиотеке своего отца, и стал декламировать по-театральному его пьесы с большою живостью, насколько мне позволяли мой слух и столь тесно с ним связанный орган речи, хотя я еще и не мог понимать речи в полной связи. Я даже выучил целые отрывки наизусть и декламировал их как ученый попугай; это было для меня тем легче, что и раньше я заучивал наизусть почти непонятные для ребенка места из библии и привык декламировать их в тоне протестантских проповедников. Стихотворные французские комедии были в то время очень любимы; пьесы Детуша, Мариво, Ла-Шоссе часто ставились, и я до сих пор вспоминаю некоторые характерные фигуры; из пьес Мольера у меня мало осталось в памяти. Более всего произвела на меня впечатление "Гипермнестра" Лемиерра, которая, в качестве новой пьесы, была тщательно поставлена и дана несколько раз. Очень милое впечатление оставили во мне Devin de Village, Rose et Colas, Annette et Lubin71). Я до сих пор еще живо представляю себе юношей и девушек в лентах и движения их. Через короткое время во мне зашевелилось желание самому побывать на сцене, к чему мне представлялись различные случаи. Так как я не всегда имел терпение выслушивать целые пьесы до конца и много времени проводил в коридорах, а в хорошее время года и перед дверьми театра, где я играл в разные игры с другими детьми моего возраста, то к нам присоединился красивый, веселый мальчик, принадлежавший к театру, которого я иногда видел в различных маленьких ролях. Со мною он мог лучше объясниться, чем с другими, так как я сумел пустить в ход свое знание французского языка; и он тем более привязался ко мне, что поблизости не было ни при театре, ни вне его другого мальчика его национальности и его возраста. Мы часто гуляли вместе и вне театрального времени, и даже во время представлений он редко оставлял меня в покое. Это был милейший маленький хвастунишка; он болтал очень мило и непрерывно и рассказывал так много о своих приключениях, ссорах и причудах, что чрезвычайно забавлял меня. В четыре недели я научился от него языку и способу выражения более, чем можно себе представить, так что ни кто не знал, как это я вдруг, точно по вдохновению, приобрел знание чужого языка.

Уже с первых дней нашего знакомства он увлек меня за собою в театр и водил меня особенно в фойе, где актеры и актрисы находились во время антрактов и переодевались. Помещение было мало благоприятно и неудобно, потому что театр был втиснут в концертный зал, так что для актеров за сценою не было особых отделений. В довольно большой комнате, которая прежде служила для игры, теперь большею частью собирались представители обоего пола и, повидимому, очень мало стеснялись как друг друга, так и нас, детей, если при надевании или перемене частей одежды не все обходилось очень прилично. Я не видал еще ничего подобного, но при повторных посещениях скоро привык и находил все это вполне естественным.

Через короткое время наши отношения приобрели особый интерес. Молодой Дерон (так назову я этого мальчика, с которым я все время поддерживал знакомство)73), если оставить в стороне его хвастовство, был мальчиком доброго нрава и хорошего поведения. Он познакомил меня со своею сестрою, которая была на несколько лет старше нас и была очень милою девушкой хорошего ростра, правильного сложения, смуглянка, с черными волосами и глазами; во всем ее поведении было что-то тихое и даже грустное. Я всячески старался понравиться ей, но не мог привлечь к себе ее внимания. Молодые девушки всегда считают себя гораздо более развитыми, чем юные мальчики, и, обращая свои взоры к молодым людям, по отношению к мальчику, выражающему к ним свою первую склонность, держат себя как тетушки. С младшим братом их я не имел никаких отношений.

Иногда, когда их мать была на репетициях или в гостях, мы сходились в их квартире для игр или для беседы. Я никогда не приходил без того, чтобы не принести красавице цветы, фрукты или еще что-нибудь; она всегда благосклонно принимала это и очень вежливо благодарила, но никогда я не видел, чтобы ее печальный взор просветлел, и вообще не замечал никаких признаков, чтобы она обратила на меня внимание. Наконец я, повидимому, открыл ее тайну. Мальчик показал мне за постелью своей матери, украшенною изящными шелковыми занавесями, картину пастелью, портрет молодого человека, и заметил при этом с хитрой миной, что это, собственно, не папаша, но все равно что папаша; в то время как он расхваливал этого господина и по-своему рассказывал все подробно и хвастливо, мне показалось, что дочь принадлежит отцу, а двое других детей -- другу дома. Этим я объяснил себе грустный вид девушки и тем более привязался к ней.

Склонность к этой девушке помогала мне переносить хвастовство ее брата, который не всегда держался в границах. Мне часто приходилось выдерживать пространные рассказы о его великих подвигах, например как он не раз уже дрался на дуэлях, правда, без желания повредить другому; все это было всегда лишь ради чести. Всегда он умел обезоружить своего противника, и затем прощал его; он, будто бы, так хорошо фехтует, что однажды сам попал в большое затруднение, забросив шпагу своего противника на высокое дерево, откуда ее трудно было достать.

Посещение театра очень облегчалось мне тем, что даровой билет от городского старосты открывал мне дорогу ко всем местам, следовательно и для сидения на просцениуме. Этот последний, по французскому обычаю, был очень глубок и снабжен сидениями по обеим сторонам, которые, будучи ограждены низким барьером, поднимались несколькими рядами друг над другом и притом так, что передние сидения были лишь немного выше уровня сцены7i). Эти места считались особенно почетными; ими пользовались обыкновенно только офицеры, хотя близость сцены отнимала не то чтобы всякую иллюзию, но, до некоторой степени, всякое удовольствие. Здесь я испытал и видел собственными глазами также и тот обычай или то злоупотребление, на которое так сильно жалуется Вольтер. Когда при переполненном театре, например, при прохождении новых войск, высокопоставленные офицеры стремились занять эти почетные места, обыкновенно уже занятые, то ставилось еще несколько рядов скамеек и стульев на самую сцену, и героям и героиням ничего не оставалось, как на весьма умеренном пространстве, среди мундиров и орденов, открывать свои тайны. При мне "Гипермнестра" исполнялась при подобной обстановке.