Занавес между актами не опускался. Я упомяну еще об одном странном обычае, который очень бросался в глаза, так как мне, доброму немецкому мальчику, противохудожественность его была прямо невыносима. Именно на театр смотрели как на величайшую святыню, и какое-либо нарушение порядка в нем должно было немедленно повлечь за собою кару как величайшее преступление против ее величества публики. Поэтому при всех комедиях совершенно открыто по обе стороны заднего занавеса стояли два гренадера с ружьями к ноге и были свидетелями всего, что происходило в недрах семейства. Занавес, как сказано, между действиями не опускался, и при начале музыки эти два гренадера сменялись двумя другими так, что последние прямо выходили из кулис по направлению к первым, а те столь же мерным шагом уходили. Так как этот порядок был точно нарочно устроен, чтобы уничтожить все, что в театре называется иллюзиею, то тем удивительнее, что все это происходило именно в такое время, когда по принципам и по примеру Дидро от сцены требовалась самая естественная естественность и полнейшая иллюзия выдавалась за главную цель театрального искусства. Впрочем, трагедия была освобождена от такого военно-полицейского надзора, и герои древности имели право сами охранять себя; однако упомянутые гренадеры стояли совсем близко за кулисами.

Я должен еще упомянуть здесь, что видел "Отца семейства" Дидро74) и "Философов" Палиссо75), и хорошо помню из последней пьесы фигуру философа, который ходит на четвереньках и грызет сырой кочан салата.

Все это сценическое разнообразие не всегда могло, однако, удержать нас, детей, в здании театра. В хорошую погоду мы играли перед ним и по близости и делали всяческие глупости, которые в особенности по воскресным и праздничным дням вовсе не подходили к нашей внешности, так как я и мне подобные являлись тогда в наряде, как я изобразил себя в вышеприведенной сказке, со шляпою под мышкой и с маленькою шпагой, рукоятка которой была украшена большим шелковым бантом. Однажды, когда мы долго возились подобным образом и к нам примешался Дерон, ему вздумалось уверять меня, что я его обидел и должен дать ему удовлетворение. Я, правда, не понимал, что дало ему повод к этому, но согласился на вызов и хотел уже обнажить шпагу. Он, однако, стал уверять, что в таких случаях принято уходить в более уединенные места, где удобнее совершать такие дела. Мы поэтому забрались за какие-то амбары и стали в соответствующую позитуру. Поединок произошел несколько театральным образом; шпаги звенели, удары сменялись ударами; но во время фехтования конец его шпаги запутался в банте моей рукоятки, который был проколот. Тут он сказал, что вполне удовлетворен, обнял меня -- тоже совсем по-театральному -- и мы пошли в ближайшую кофейную, чтобы за стаканом миндального молока оправиться от своего душевного волнения и еще более закрепить наш старый дружеский союз.

Позволю себе рассказать по этому случаю еще одно приключение, которое со мною случилось также в театре, хотя несколько позднее. Я совершенно спокойно сидел с одним из моих приятелей в партере, и мы с удовольствием смотрели на танец соло, исполняемый с ловкостью и грацией хорошеньким мальчиком нашего возраста, сыном проезжего французского танцмейстера. По обычаю танцоров, он был одет в узкий камзол из красного шелка, который, переходя в короткую юбочку с фижмами, ниспадал до колен, в роде того, как у скороходов. Вместе со всею публикою мы аплодировали этому начинающему артисту, как вдруг, не знаю почему, мне вздумалось сделать морализующее замечание. Я сказал своему спутнику:-- Как красиво разряжен был этот мальчик и как ему все это шло; бог знает, в какой истрепанной куртке он будет спать в эту ночь.

Все уже встали с мест, и только толпа не давала нам двинуться вперед. Женщина, которая сидела рядом со мной и теперь стояла тут же, случайно оказалась матерью молодого артиста и почувствовала себя очень обиженною моим замечанием. К моему несчастью, она достаточно хорошо знала немецкий язык, чтобы понять меня, и говорила на нем как-раз настолько, что могла браниться. Она обрушилась на меня: кто я такой, чтобы иметь причины сомневаться в семейном положении и благосостоянии этого молодого человека. Во всяком случае она может содержать его не хуже, чем содержат меня, а его таланты, может быть, готовят ему такое счастье, о каком я не могу и мечтать. Этот выговор она держала мне в толпе и обратила на меня внимание окружающих, которые удивлялись, что за бесчинство я мог учинить. Так как я не мог ни извиниться, ни уйти от нее, то я действительно смутился, и, как только она на мгновение остановилась, я сказал, не подумав: "Ну, к чему весь этот шум? Сегодня в порфире, а завтра в могиле76)". При этих словах женщина как-будто онемела. Она посмотрела на меня и при первой возможности удалилась. Я больше не думал о своих словах и вспомнил их лишь через некоторое время, когда этот мальчик перестал показываться и очень опасно заболел; умер ли он -- я не знаю.

Подобные предсказания несвоевременно или даже некстати сказанным словом пользовались вниманием уже у древних, и во всяком случае весьма замечательно, что формы веры и суеверия у всех народов и во все времена остались одни и те же.

Итак, с первого же дня оккупации нашего города не было недостатка в постоянных развлечениях, особенно для детей и молодых людей. Театры и балы, парады и прохождения войск привлекали наше внимание то туда, то сюда. В особенности все усиливались последние, и солдатская жизнь казалась нам очень веселою и приятною.

Пребывание королевского лейтенанта в нашем доме имело для нас ту выгоду, что мы могли видеть лицом к лицу постепенно всех знатных лиц французской армии, и в особенности первейших из них, имена которых уже донесла до нас молва. С лестниц и возвышений мы с удобством видели, как бы с галереи, как проходил мимо нас генералитет. Прежде всего я вспоминаю принца Субиза77), красивого, общительного господина, всего же яснее маршала Брольо78), молодого, проворного человека небольшого роста, но хорошо сложенного, живого и бросающего вокруг умные взгляды.

Он часто приходил к королевскому лейтенанту, и, как видно, речь шла о важных вещах. Едва мы привыкли к нашему новому положению в первую четверть года постоя, как вдруг распространилась смутная весть, что союзники перешли в наступление и что герцог Фердинанд Брауншвейгский идет, чтобы прогнать французов с Майна. Об этих последних мы были не особенно высокого мнения, так как они не могли похвалиться особым военным счастьем, а со времени битвы при Росбахе мы готовы были даже презирать их. На герцога Фердинанда возлагали большие надежды, и все сторонники Пруссии с нетерпением ожидали освобождения от господствовавшего до сих пор гнета. Мой отец стал несколько веселее, а мать была озабочена. Она была достаточно умна, чтобы понимать, что теперешнее небольшое зло может смениться другим, гораздо большим, так как было совершенно ясно, что французы намерены были не итти навстречу герцогу, но выжидать нападения близ города. Поражение французов, бегство, защита города хотя бы для того, чтобы прикрыть отступление и удержать за собой мост, бомбардировка, грабеж -- все это волновало возбужденное воображение и озабочивало обе партии. Моя мать, которая могла переносить все, только не тревогу, передала через переводчика страх свой графу, на что получила обычный в таких случаях ответ, что ей следует быть совершенно спокойной, что бояться нечего, что она должна вообще держаться тихо и ни с кем не говорить об этом деле.

Через город, прошло некоторое число войск; мы узнали, что они остановятся при Бергене 7Э). Приход и уход войск, верховая езда и беготня все усиливались, и наш дом днем и ночью был в волнении. В это время я особенно часто видел маршала Брольо, который был всегда весел, все с теми же манерами и жестами, и впоследствии мне приятно было встретить в истории хвалебное упоминание о человеке, чей образ произвел на меня столь хорошее и прочное впечатление.