Кроме жирондистов и "горы" в собрании была еще третья группа, называвшаяся "равнина". К этой группе принадлежали колеблющиеся, нерешительные, высматривающие и выжидающие. "Равнина", -- это была толпа. Самым выдающимся человеком среди нее был Сийес, который остановился на третьем сословии и не в состоянии был подняться до народа. Некоторые люди так созданы, что они всегда останавливаются на полдороге. Сийес называл Робеспьера тигром, а тот называл его кротом. Этот метафизик был скорее осторожен, чем умен; он скорее ухаживал за революцией, чем служил ей; он заискивал к толпе, но та относилась к нему подозрительно; он советовал быть энергичным, но сам лишен был энергии; он приглашал жирондистов вооружиться, но сам не подавал тому примера. Иные мыслители бывают в то же время и борцами: таковы были Кондорсе, Верньо, Камилл Демулен, Дантон; иные же бывают эпикурейцами: таков был Сийес.
В самом лучшем вине бывают подонки: такими подонками в Конвенте 1793 года было так называемое "болото", группа безумных эгоистов и трусов, бесчестных и бесстыдных, злых и раболепных, циников и подлецов, не имевших никаких твердых убеждений и склонявшихся лишь на сторону победителя; они выдали Людовика XVI Верньо, Верньо -- Дантону, Дантона -- Робеспьеру, Робеспьера -- Тальену; они выставляли к позорному столбу Марата живого и боготворили Марата мертвого; завтра они ниспровергали то, чему поклонялись сегодня; они любили наносить удар ослиным копытом умирающему льву; в их глазах колебаться значило совершать измену. Они были сильны числом, но слабы характером. Они играли видную роль и 31 мая, и 11 жерминаля, и 9 термидора, -- в этих трагедиях, созданных гигантами, но разыгранных карликами.
VI
За людьми страстными следовали мечтатели. Утопия принимала у них самые разнообразные формы: и воинственную, допускавшую эшафот, и гуманную, отменявшую смертную казнь; для трона она являлась страшным призраком, для народа -- добрым ангелом. Одни из них только и думали, что о войне, другие -- о мире. Карно создал четырнадцать армий; Жан Дебри мечтал о всемирной демократической федерации. Тут были и пылкие ораторы и люди молчаливые. Лаканаль молчал и обдумывал свой план всеобщего народного образования; Лантенас молчал и создавал первоначальные школы; Ревельер-Лепо молчал и мечтал о возведении философии в религию. Другие занимались второстепенными практическими вопросами: Гюитон-Морво занимался оздоровлением госпиталей, Мэр -- вопросом об отмене натуральных повинностей, Жан Бон-Сент-Андре -- вопросом об отмене ареста за долги, Дюбоэ -- приведением в порядок архивов, Ромм -- созданием нового календаря, Корен-Фюстье -- созданием анатомического кабинета и естественно-исторического музея, Гюйомар -- устройством речного судоходства и строительством плотин на Шельде. И у искусства явились свои фанатики и даже одержимые. 21 января, в то самое время, когда голова Людовика XVI скатывалась на площади Революции, народный представитель Безар отправлялся рассматривать картину Рубенса, обнаруженную на одном чердаке на улице Сен-Лазар. Артисты, ораторы, проповедники, колоссы, в роде Дантона, взрослые дети, в роде Клотца, актеры и философы -- все они шли к одной цели -- к прогрессу. Ничто их не смущало. Конвент тем и был велик, что искал возможно большего количества реальности в том, что люди называют невозможностью. С одной стороны его -- Робеспьер, не сводивший глаз со справедливости; с другой -- Кондорсе, не спускавший глаз с долга.
Кондорсе был светлая голова и мечтатель; Робеспьер был человек дела; а иногда, в моменты серьезных кризисов для состарившихся обществ, дело бывает почти равносильно истреблению. Революции похожи на высокие горы, часто на очень незначительном расстоянии присутствуют все климатические пояса, начиная со льда и кончая цветами. Каждая полоса производит здесь именно тех людей, которые наиболее подходят к ее климату.
VII
Здесь можно было видеть то место в углу коридора, где Робеспьер сказал на ухо Гарашу, другу Клавьера, это ужасное слово: "Для Клавьера заговоры столь же необходимы, как и воздух, которым он дышит". В этом же углу, удобном для беседы вполголоса, Фабр-д'Эглантин упрекал Ромма в том, что тот недостаточно умело составил свой республиканский календарь. Здесь показывали друг другу то место, где когда-то сидели рядом семеро представителей Гаронны, при поименном голосовании первые подавшие голоса за казнь Людовика XVI; словно эхо доносилось с занимаемых ими скамей ужасное слово: "смерть", "смерть", "смерть". Указывали и на других депутатов, участвовавших в этом полном трагизма голосовании. Паганель сказал: "Смерть. Король может быть полезен только своей смертью". Мильо сказал: "В данном случае, если бы смерти не существовало, следовало бы ее изобрести"; старик Раффрон дю Трулье воскликнул: "Смерть, да только поскорее"; Гупильо тоже крикнул: "Сейчас же на плаху; смерть не терпит промедления"; Сиэс лаконично ответил: "Смерть"; Тюрю, восставший против обращения к народу, предложенного Бюзо, и сказавший при этом: "К чему столько разговоров! К чему сорок тысяч судов! К чему эти бесконечные процессы! Этак голова Людовика XVI успеет поседеть, прежде чем свалится!" Огюстен Бон-Робеспьер воскликнул вслед за своим братом: "Я не признаю такого человеколюбия, которое душит народ и прощает деспотизм. Смерть! Требовать отсрочки, -- это значит обращаться, вместо суда народного, к суду тиранов"; Фусседуар, заместитель Бернардена де Сен-Пьера: "Я враг пролития человеческой крови; но кровь тирана не есть человеческая кровь. Смерть!" Жан Бон-Сент-Андре, сказавший: "Свобода народа немыслима без смерти тирана". Лавиконтери, выступивший со следующей формулой: "Пока дышит тиран, задыхается свобода"; Шатонеф-Рандон, воскликнувший: "Я требую смерти Людовика последнего"; Гюйарден, выразивший желание, чтобы Людовика казнили на опрокинутом троне; Телье, потребовавший, чтобы голову Людовика XVI сожгли и чтобы ее пеплом зарядили пушки, направленные против неприятеля. Тут были и более мягкие депутаты, например: Жантиль, требовавший для Людовика, вместо смертной казни, пожизненного тюремного заточения, так как, утверждал он, после Карла I непременно явится Кромвель; Банкаль, требовавший изгнания Людовика и говоривший при этом: "Пусть же хоть один монарх в мире научится сам добывать себе хлеб". Альбуис, также требовавший изгнания для того, "чтоб этот живой призрак отправился бродить вокруг тронов"; Занджиакоми, требовавший тюремного заключения: "Пусть, -- говорил он, -- Людовик Капет остается жить, как вечное пугало"; Шальон, тоже желавший, чтобы королю сохранена была жизнь, "так как в случае его смерти Рим сделает из него святого". Пока в собрании высказывались все эти как беспощадные так и более мягкие мнения и делались достоянием истории, сидевшие на трибунах нарядные и декольтированные женщины, держа в руках списки депутатов и булавки, отмечали последней в списке -- жизнь или смерть королю. Даже в трагедии есть место состраданию и жалости.
История Конвента неразрывно связана с историей осуждения Людовика XVI. Легенда 21 января, так сказать, отсвечивалась во всех его действиях; до сих пор еще в этом собрании чувствовалось то страшное дуновение, которое в начале 1793 года задуло старый монархический факел, горевший в течение почти восемнадцати веков; суд над бывшим королем являлся как бы исходной точкой борьбы нового общества против старых преданий; на любом заседании Конвента виднелась бросаемая с эшафота тень Людовика XVI. И еще до сих пор зрители передают друг другу, как после осуждения короля Керсэн и Ролан тут же, на заседании, сложили с себя свои полномочия, и как представитель Севрского департамента Дюшатель, будучи болен, велел принести себя на заседание на своей кровати и, умирая, подал голос за сохранение жизни Людовика, что заставило Марата громко расхохотаться; наконец зрители искали глазами того депутата, имя которого не запечатлела история, который после 37-часового заседания уснул от изнеможения на своем месте, и, будучи разбужен приставом для того, чтобы подать голос, открыл глаза, произнес слово "смерть" и тотчас же снова уснул.
В ту минуту, когда произносился смертный приговор над Людовиком XVI, Робеспьеру оставалось еще жить восемнадцать месяцев, Дантону -- пятнадцать, Верньо -- девять, Марату -- пять месяцев и три недели, Лепельтье де Сен Фаржо -- всего один день. Краткое и ужасное дыхание человеческих уст!