-- Amen, -- произнес архидьякон.
Он отвернулся от осужденной, голова его склонилась на грудь, руки скрестились, и он присоединился к процессии. Священники, крест и свечи -- все исчезло в темных воротах собора. Голоса хора постепенно умолкали со словами песни отчаяния:
Omnes gurgites tui et fluctus tui super me transierunt! [ Все пучины твои и потоки твои прошли по мне! (лат.) ]
Удаляющиеся удары алебард стражников, медленно замиравшие среди колонн на хорах, звучали как удары часов, отбивающих последний час осужденной.
Двери собора остались открытыми, и была видна внутренность храма, пустая, мрачная, траурная, безмолвная.
Осужденная не трогалась с места. Пристав обратил на нее внимание метра Шармолю, который усердно рассматривал барельеф на вратах, представляющий, по мнению одних, жертвоприношение Авраама, а по мнению других -- философский символ, где ангел изображал солнце, костер -- огонь, а Авраам -- работника.
Трудно было оторвать его от этого созерцания. Но наконец он махнул помощникам палача, которые приблизились к осужденной, чтобы снова связать ей руки.
Может быть, у несчастной в последнюю минуту, когда нужно было влезть в тележку, чтобы отправиться в последний путь, пробудилась жажда к жизни. Она подняла свои воспаленные глаза к небу, к солнцу, к серебристым облакам, потом опустила их на землю, на толпу, на дома.
Вдруг, пока ей вязали руки, она громко и радостно вскрикнула. Там, на углу площади, на балконе, она увидала его, своего друга, своего господина, свое второе "я", своего Феба!
Судья лгал! Священник лгал! Это был Феб, красивый, живой, нарядный, с пером на шляпе, со шпагой на бедре!