Нужно отдать справедливость нашему другу Жану. Среди этого шабаша он продолжал сидеть на верхушке своей колонны, как юнга на мачте. Он вел себя как бесноватый. Рот его был широко открыт, и из него вырывался крик, который не был слышен не потому, что его заглушал общий шум, а вероятно, потому, что он был слишком высок и недоступен человеческому уху. Совар полагает, что это бывает при двенадцати тысячах колебаний, а Био -- при восьми тысячах.

Что же касается Гренгуара, то после первой минуты оцепенения он пришел в себя и, вооружившись твердостью, решил не поддаваться.

-- Продолжайте! -- в третий раз сказал он своим говорящим машинам -- актерам -- и принялся ходить большими шагами около мраморного помоста.

Минутами ему приходило в голову подойти, в свою очередь, к розетке капеллы, хотя бы для того, чтобы доставить себе удовольствие -- состроить гримасу этому неблагодарному народу. Но он отгонял от себя эту мысль.

"Нет, -- думал он, -- такая месть недостойна меня, Будем бороться до конца. Поэзия обладает могущественным влиянием на народ. Я заставлю эту толпу вернуться ко мне. Посмотрим, что одержит верх -- гримасы или поэзия!"

Увы! Он остался единственным зрителем своей пьесы. Теперь было еще хуже, чем раньше: оборачиваясь, он видел одни лишь спины.

Впрочем, я ошибаюсь. Лицо терпеливого толстяка, с которым Гренгуар советовался в критическую минуту, было обращено к сцене. Что же касается до Лиенарды и Жискеты, то они уже давно исчезли.

Гренгуар был тронут до глубины души верностью своего единственного слушателя. Он подошел к нему и заговорил с ним, подергав его сначала за руку, так как этот честный человек облокотился на балюстраду и слегка вздремнул.

-- Благодарю вас, сударь, -- сказал Гренгуар.

-- За что же? -- спросил толстяк, зевая.