-- Конечно, знаю, -- ответил приятель, -- Женжине сделался ресторатором на улице Лурсин, но только он скоро вылетит в трубу, и если ты хочешь его видеть, поторопись.

Лео ухватил под руку молодого человека и, не дав ему опомниться, потащил его в извилистые улички квартала Гоблен.

VIII

Пройдя слева от Обсерватории по бульвару Порт-Руаяль, они, после нескольких минут ходьбы, достигли лестницы, спускающейся под мост и выходящей на одну из самых мерзких в Париже улиц, на улицу Лурсин. С одной стороны -- пустырь и на нем -- кадки с водою, груда обтесанных камней и протянутые между столбиками веревки, на которых, как флаги, развевались выцветшие кофты в горошинку, синие блузы, зеленые кальсоны и другая рваная ветошь; с другой стороны, против этого склада камней тянулся ряд расползшихся домишек с выгнутыми, обваливающимися цинковыми кровлями. Там приютились сапожные мастерские, где чинили старую обувь и продавали пробковые подошвы, лавчонки мелочные, фруктовые, бакалейные, где в кучу навалены были, разобщенные стеклянными перегородками, сушеные морщинистые яблоки, волны золотистого миндаля, сахарные головы, бисквиты, круги швейцарского сыра, банки с вареньем, оранжевым и розовым, прозрачным и мутным, коробки с консервами. Были там и трактиры, где в витринах сохла жареная рыба и висели освежеванные кролики посреди закрытых судков и салатников с черносливом, увязающим в тине своего соуса.

Лео и его друг осматривались по сторонам. Точный адрес Женжине не был им известен. Наконец они направились в табачную лавку, где в окне, над кожаными кистями, красовались гроздья белых трубок, головы девушек и турок, козлов и зуавов, сатиров и патриархов.

Толстощекая девица, развешивавшая нюхательный табак, показала им дом, недавно вымазанный в запекшуюся розоватую краску, словно землянику раздавили в белом сыре или пролили вино на гипс. И действительно, там они увидели за стойкой, обитой цинком и прорезанной отверстиями для стока вина, жестикулирующего и горланящего Женжине. Подвязанный черным передником, с засученными рукавами, с красным, как свекла, лицом, скаля свои редкие гнилые зубы, актер и алкоголик по склонности пил с четырех часов дня до полуночи со своими посетителями, преимущественно рабочими из кожевенных и бумажных фабрик.

Но рабочие приходили только на рассвете или с наступлением сумерек. Поэтому с девяти утра до восьми вечера большая зала была почти безлюдна, если не говорить о кучке гуляк, закусывавших сосисками и требухою. По вечерам она была зато битком набита, но актер тогда покидал свой пост, передавая заведование буфетом рослому малому в плюшевых брюках -- бывшему надзирателю, который вел книги и прислуживал иногда гостям, -- и присаживался в другой комнате, куда ход из залы был через кухню, к своим приятелям и товарищам, компании певцов и газетных репортеров. Эти гости пили напропалую, не имея ни гроша за душою; но Женжине, находясь в их обществе, охотно давал им кредит, уважая их сценические заслуги, почти тоскуя по своей былой нищете и даже сокрушаясь, когда он выпивал не в меру, о смерти дяди, оставившего ему в наследство это заведение.

Приятели в меньшей степени жалели о перемене в его судьбе и помогали ему проедать наследство, а он предоставлял им в этом отношении свободу с прекрасным бескорыстием, объяснявшимся, несомненно, его привычкою не выходить из пьяного состояния в течение круглых суток. Он в этот вечер с трудом узнал Лео; в кухне он влил в себя такое количество спиртного, что раскачивался, как потерпевший крушение корабль, причем из всех щелей просачивалось вино, а не вода.

Лео ухитрился отвести в сторону алкоголика и спросил его, что сталось с Мартою. Женжине заорал во все горло:

-- Она мне жизнь, она моя!