Степка держался уверенно. Встречаясь глазами с знакомыми лицами, он усмехался, и когда судья, одергивая свой пестрый галстучек, приступил к допросу, Степка лениво и нехотя стал отвечать, презрительно улыбаясь.
Тысячная масса напряженно ловила каждое слово, и всякий раз, когда виляющий Степка пытался ускользнуть, она приходила в движение, и тогда в глухой шум толпы врезался тонкий беспомощный звон колокольчика.
Рябов сидел, отвернувшись к колонне, потемневший и сумрачный, стараясь глядеть в землю, под ноги, но со всех сторон его настигали сотни глаз, и он беспокойно ерзал на скамье.
Горячкин волновался больше всех. Шевеля губами, он произносил про себя начало своей речи. Но слова исчезали, рассыпаясь, как песок. Храбрость его пропала. Он старался вспомнить разговор с Борькой, цеплялся за отдельные возникшие в памяти мысли. Метались отрывки фраз, Горячкин лихорадочно ловил их.
«…Промфинплан… первое дело… Пролетарский суд должон разобраться… Раздельная формовка, действительно… Пятилетка без горшков немыслима…»
Неожиданно он увидел в толпе веселую борькину рожицу, и ему стало стыдно за свое малодушие.
«…Я ему сейчас сказану… Ишь, желторотый!»
Горячкину вдруг кинулся в глаза прежний, давно, казалось, умерший цех. Вот под окном десятилетним мальчиком он впервые начал свою заводскую жизнь. Через весь цех таскал он на весы отлитые горшки и снова переносил их обратно: «тяжелы, сдай так, чтоб средний вес вышел». Вон там, на завороте, ему накостылял шею мастер, и он плакал черными слезами.
И, когда Горячкину дали слово, он обо всем этом и рассказал.
— Вместе, чай, с Парфенычем… с Рябовым, извините, тут свою жизнь провели. И он понимать должон… Он все ж-таки горя хлебнул. Ну, а этот, — он ткнул пальцем в сторону Степки, — этот потерял совесть. Фальшивый человек он. Он как чугун заливал Анохе? Да ты што глаза свои прячешь бесстыжие?