— А вот мой покойный говорил, что у ученого четыре глаза и четыре руки, — сказала баба Гана.

— Да скажи, пожалуйста, на что Цено четыре глаза и четыре руки? — возразила соседка. — Вон у Пенчо, у Вельовичева, всего один глаз, а кошель деньгами набит. А Станю, Георгиев сын, и в Румынии был, и в Сербии, и в Германии, а дома у него пауки с голоду дохнут. Молодым парням много учиться вредно: как научатся, так нос задерут и ни стариков не почитают, ни о себе не думают. Нончев сын учился-учился, а толк какой? Ездил в Царьград, оделся там по французской моде… Отец ему: «Что это ты как вырядился, сынок? Прямо ворона в павлиньих перьях». Так этот франт ему в ответ: «С какой стати буду я носить турецкие шаровары и потеть, как мастеровой? Не стану их носить: они и тяжеле и дороже». Отец говорит: «Отец твой носил шаровары, и ты носить должен! Я требую… Слышишь?» А сын ему: «Ежели, говорит, отец мой носил рога, так что ж — и мне носить их прикажешь?» Видишь, милая, до чего доводит ученье, какое от него зло происходит? Отец Стоян всегда говорил, что неученые лучше ученых живут. «Ловечский архиерей, мол, осла не умеет напоить, а богаче тырновского, который, говорят, ученей всех на свете». А помнишь отца Агафангела, который и в церкви читать не мог, кроме как по складам: «бе-о-бо, же-о-же, боже, не-а-на-ш, наш», а когда умер, сыну двадцать полных кошелей денег оставил? Как говорится, «сила не в ученье, а в руках да в уменье», милая. Послушайся меня: отдай воспитанника своего к мастеру — и дело с концом.

— Нет, я спрошу Цено, чего ему хочется, и как он скажет, так и сделаю, — ответила баба Гана.

— Вот еще! Старики будут у молодых спрашивать, что делать! Не надо, Гана, не надо, милая, — это никуда не годится! Испортишь парнишку. Муж мой, царство ему небесное, говорил: «На волов — ярмо, а на ребят — розга». Коли ты у Цено спрашивать станешь, чего ему хочется, так он тебе ответит: «Хочу ничего не делать, сидеть дома и забавляться», — сказала соседка, сморкаясь в рукав.

Мне было всего одиннадцать лет; я страшно не любил эту соседку и в отместку ей сказал, сердито нахмурившись:

— Я хочу и буду учиться… К учителю ходить… Кому ученье не нравится, тот пусть своих детей не посылает, а до чужих ему дела нет.

— Вот видишь, Гана? С детьми надо строго обращаться… Сопляк, а уже со стариками спорит. Что ж из него будет, когда он вырастет? — сказала соседка и ушла.

3

Меня отвели в школу. Свиштовская была похожа на остальные болгарские школы, которые носили тогда название «болгаро-алилодидактических»[78]. Там мы учились читать по таблицам, писали на песке и на грифельных досках, шумели и ссорились, придумывали друг другу всякие названия и прозвища, дрались по двадцать раз на день — и только. Оба наши учителя были ничем не лучше моего хозяина-портного, и розги у них были такие же упругие и хлестали так же больно, как ремень башмачника. Оба весь день только и делали, что махали у нас над головой прутьями, словно не детей учили, а коз или гусей пасли. Один из них был такой злой, что у него борода тряслась, когда он за что-нибудь кричал на нас. А другой постоянно смеялся и всегда был пьян; но в пьяном виде он был еще хуже злого, потому что тот бил только плохих учеников, а этот — всякого, кто подвернется.

Известное дело, между детьми всегда бывают всякие споры и раздоры. Так наши учителя выбирали среди учеников главного, который должен был следить за поведением остальных. И, само собой, если главный не любил кого из товарищей, так тому, будь хоть он самым смирным во всей школе, всегда попадало. Особенно туго приходилось бедным, которые ничем не могли откупиться.