Никто не объяснял нам, как соединять буквы и читать; поэтому мы старались затвердить наизусть побольше слов из таблицы, не понимая, что делаем и зачем это нужно. Самыми прилежными оказывались те, которые обладали способностью зубрить, не рассуждая… «Далеко, долина, занавеска, комната, колено, корка, кобыла» и т. д. Всего было шестьдесят две таблицы. Помимо ученья, мы занимались разговорами, игрой в шнурки (отнимали друг у друга шнурки, наматывали их на пальцы и делали таким образом гусиные лапы), ловлей мух, которым рубили головы и раздавливали эти головы между двумя бумажками, отчего получались цветочки или буква Ф. Ученики, жившие далеко от школы, приносили с собой еду и обедали в школе, отчего воздух там был полон всякими запахами, каких не услышишь и на базаре; но особенно резко пахло луком, чесноком, пореем и сушеным мясом. Перед заходом солнца весь наш детский табун вырывался на улицу, как ошпаренный, словно мы спасались от чумы. В школе царила страшная скука и поминутно слышались зевки. Стоило зевнуть кому-нибудь из учителей, как младшее поколение подхватывало. «А-а-а!» — раздавалось в одном конце, «О-о-о!» — отзывалось в другом, словно перекличка часовых на крепостной стене: «Э-э-эй! Слу-ша-а-ай!» Эта скука, эти школьные мученья толкали детей на разные проделки, по большей части очень дурного свойства. В школе были пятнадцатилетние мальчики и тринадцатилетние девочки; у первых на лбу уже красовались прыщики и под носом чернели первые признаки усов, а вторые научились где-то перемигиваться и хихикать или, по выражению школьников, ухмыляться. Эти старшие ученики и ученицы посылали друг другу записочки и подмигивали друг другу. Наш учитель кир Смил как-то раз застал одного ученика целующимся с ученицей под лестницей. Преступника выпороли как Сидорову козу, поставили его на колени в песок и повесили ему на шею черную доску, на которой его преступление было обозначено словом: «Пустослов» — и только. Веселая физиономия злодея ясно говорила, что за такое преступление и казнь не страшна.

Я зевал и скучал в нашей милой школе, кажется, больше всех: игры меня не интересовали, а ухаживать за девочками я не решался. Сухая и нелепая наука не вмещалась в моей голове, так как я не понимал, ни как надо читать, ни того, что читаемое имеет какой-то смысл. К тому же таблицы наши были не на болгарском, а на старославянском языке. Я пришел к мысли, что соседка, противница ученья, — видимо, человек дельный. Мне хотелось учиться, я жаждал знаний, но ум мой становился еще тупее, чем был прежде, до того как я стал ходить в школу.

Не могу выразить, до чего мне тяжело рассказывать о своей жизни после окончания школы. Но тяжело не тяжело, а надо…

Я уже говорил, что Драганка была хорошенькая скромная девочка. Погоди… Она и теперь стоит у меня перед глазами, когда я зажмурюсь: высокая, стройная, с черными, как у серны, глазами, с волосами, словно черная кудель, блестящими на солнце, с лицом, как у ангелов над церковными дверями. Бывало, поглядишь на нее, когда она поет, — так и кажется, что ты в раю. Подопрет щеку рукой, подымет глаза к небу, чуть наклонит голову и запоет:

Черноока, белолица,

Ты зачем родилась?

Кто красе твоей и ласке

Радоваться будет?

Или турок-басурманин,

Старый, злой разбойник?