— А Каримка все знает... — пел сзади него сиповатый ненавистный голос.

— Не предполагаешь ли ты, друг мой, что теперь уже поздно поправить дело?.. Для немца-механика оно точно что поздновато; ну, а для той, что просо толкла, для той, на которую поналегли очень, она и захирела?..

Батогов почувствовал, что если бы под ним была не эта заморская кляча, а его Орлик, он так бы и рванулся туда, к горам, за которыми бегают русские рубахи, туда, где есть у кого взять деньги и где можно было бы отыскать приятеля Мурза-бая... Но под несчастным невольником была жалкая лошаденка, которая давно уже разучилась скакать, которая теперь даже споткнулась и чуть не упала от одного только порывистого, конвульсивного движения Батогова.

— Вот ты бежать собираешься. Юсупка твой все дело уже подготовил; он сам говорил тебе об этом. Ну, а у той нет Юсупки; кто подготовлял той хоть что-нибудь? Разве у той нет, как у тебя, заветной мечты, нет томительного желания, хоть на минуту, хоть перед смертью, почувствовать себя свободной, чтобы испустить дух не под плетью скуластой дикарки, а видеть вокруг себя сочувственные, родные лица…

— А Каримка все знает...

— Сами на себя погибель накликаем, — тихо произнес Батогов и обернулся к певцу.

Даже Каримка вздрогнул и немного струсил: такие страшные, блуждающие глаза были у Батогова.

— Три года тяжелого рабства!.. Господи! Ведь я три месяца только, и то одна надежда поддерживала; без этой надежды, может быть, давно уже... А она? Ее что поддерживало?..

— Гей! Гей! — завопил передний джигит каким-то неестественным голосом и сорвал сразу, во весь карьер перелетел через высокий куст камыша и понесся по степи.

Что-то маленькое юркнуло впереди, спряталось, опять показалось, и, словно шарик, покатилось близко, перед самой лошадью джигита.