На этот раз из гнезда показалась только голова. Выстрелив в любопытный глаз зверька, Бенетося уложил его, но белка упала внутрь гайна. Карябание больше не помогало. Бенетося загорячился.

— Какой худой улюка! — вскричал старик. — Много там есть, пошто не глядит, бей, парень, беда шибко, — приказал он, подавая мне топор, — беда шибко бей!

Я с силой колотил обухом топора по стволу. Сосна гудела, содрогалась, но ветви оставались пустыми, как будто необитаемыми. Белки сидели в гнезде смирно, не показываясь, вероятно, тесно сбившись в груду вместе с мертвой.

— Руби, дружка, — азартно кричал старик. Глаза его зажглись упрямыми блестками, губы дрожали. — Совсем дерево руби.

Я рубил, пока не смок, как в тропический полдень. Нетерпеливый Бенетося отобрал топор и продолжал рубить толстую сосну. Наконец восьмивершковая громадина перерублена, и сосна со стоном и свистом грохнула на снег. Ни во время рубки, ни во время падения дерева ни одна белка не выпрыгнула из гайна.

Только что ветви коснулись снега, мы бросились к гнезду. Там никого не оказалось! Напрасно мы засовывали руки во входные отверстия и обшаривали жилище — кроме мертвой белки, там никого не было.

Негодующее восклицание Бенетося, перемешанное с оттенком восхищения, раздалось надо мной. Далеко от дерева неожиданно вынырнула из-под снега шустрая головка с мохнатыми ушами и, осмотрев местность, снова зарылась в снег. Видимо, в момент соприкосновения ветвей со снегом белки выбрались из гнезда, зарылись под снег и шли под ним, скрываясь от глаз охотника. Вскоре в разных направлениях от нас вынырнули еще две головы. Одну из белок откопала чуткая Нерпа и задушила, а две другие все-таки добрались до корней деревьев, выскочили из снега и мигом залезли на ветки, скрываясь в густом подседе. И все же Бенетося, конечно, не дал уйти ни одной. Все пять обитателей гайна стали жертвой его метких выстрелов.

...Буйные мартовские теплые ветры ударили оттепелью. Солнце, не скрываясь за горизонтом, ослепительно светит на землю. Снег — целинный, непримятый — искрится тысячами световых пронзительных иголок, вызывая раздражение глаз. В полдень, когда солнце светит особенно ярко, беличий промысел затихает. Белка спит в гнездах, охотники отдыхают. Зато вечерами, светлой ночью и ранним утром особенно шумны и многочисленны суетливые беличьи хороводы. Тут уж охотнику не до отдыха. Ружье нагревается, плечо побаливает, и собака излается до хрипоты. И все-таки, несмотря на горячую пору, нынешний промысел белки куда легче, чем был он еще совсем недавно, до прихода в тайгу и тундру Великого Красного Закона. В те годы белкование было особенно тяжелым, изнурительным. Промышляли зверя неудобными допотопными кремневками, забивая заряд в дуло. Для стрельбы таскали с собой треногу, на которую клали граненое тяжелое дуло ружья для правильного прицела. Вместо пуль и дроби пускали в ход свинцовую проволоку. Надо стрелять — откусывалась от проволоки «пуля» и загонялась в дуло. У многих стариков-охотников во рту нет передних зубов: съели они их вместе со свинцом. Обладать кремневкой — и то было счастьем. Чаще охотились с луком. Увидит белку охотник, натянет тугую тетиву и посылает в зверька тупоносую стрелу. Стрела тяжелым концом ударит белку — оглушит. Падает белка на снег. А тут ее собаки или сам охотник душат. Много не набьешь из таких «орудий».

В полдень усталый Бенетося опустился, наконец, в снег. Затихла белка, можно отдохнуть, вскипятить чай, содрать шкурки и подсушить их на солнце и в дыму костра. От этого шкурки прочнее и легче делаются. На длинном шесте Бенетося развесил больше тридцати пар сереньких шкурок — однодневный свой убой.

— Когда упал первый снег нынче, улюка дошла до цвета[77], я первый в нашем колхозе вышел на промысел. С той поры сдал на факторию шестнадцать сотен шкурок, по три рубля пятьдесят копеек шкурка. Считай, сколько будет? Еще сдам четыре-пять сотен. Много?