Чулков лёг грудью на камни, облокотился и неподвижным взглядом уставился в темноту. Костёр догорал. И от его неровного света глубокие глаза Чулкова то вспыхивали красноватым блеском, то снова гасли.

— И что такое есть эта самая любовь? — произнёс он ровным, безжизненным голосом, обращаясь не к Андрею, а к кому-то невидимому за костром. Говорят: сон сильнее всего, а она и сон и самую жизнь отнимает. Не любила бы Прошку Феклуша, разве пошла бы она на такое?

— Тяжёлая история, — сказал Андрей; ему жаль было Чулкова, жаль Фёклу, но даже этот грустный рассказ не омрачил его настроения, а лишь углубил прелесть и чистоту чувства, владевшего им. — Конечно, тяжело в тайге одному, — добавил он с оттенком невольного превосходства.

— Куда же денешься? — сказал Чулков покорно; он сел, сломал о колено тонкую сушину, бросил палки в костёр. — Проезжал перед вечером каюр[7] с Сантара, рассказывал, что большие палы пошли в верховьях. Опять, наверно, русские подожгли. Не умеют они от огня беречься. А якуты на Омолое волнуются теперь. Оспу им прививали. Ну и боятся, чтобы доктора огнём не застигло.

— Откуда доктор?

— А кто его знает? Посылали, стало быть...

12

Консервная банка валялась на земле, выжженной костром. Разбросанные головешки не были покрыты пеплом, ярко чернели и холодные угли: сразу было видно, что костёр не потух, а залит водой.

— Банку вот забыли, значит, очень торопились.

Кирик пнул её в сердцах, и она, звякнув, отлетела в кусты. Он обошёл ещё раз кругом.