— Ты сюда за что прислан?.. За веру?

— Забыл, — угрюмо ответил Островский.

— В господа бога веруешь? — торжественно сказал станочный патриарх, глядя ему в лицо.

— Не знаю, — ответил Островский и вдруг поднялся со скамьи. Ямщики шарахнулись прочь, тесня друг друга. — Слушай, — сказал Островский, отчеканивая слова. — Слушай и ты меня, старая со-ба-ка…

— А-ха! — охнул внезапно Микеша при этом тяжком оскорблении станочного патриарха. Ямщики смолкли. Несколько мгновений слышно было только легкое потрескивание огня в камельке.

— Помнишь ты, — продолжал Островский, — как я в первый раз приходил к тебе с женой, как я кланялся твоим седым волосам, просил у тебя совета?.. А-а! ты это позабыл, а о боге напоминаешь… Собака ты лукавая, все вы собаки! — крикнул он почти в исступлении, отмахнувшись от девочки, которая, не понимая, что тут происходит, потянулась к отцу. — Вы — дерево лесное!.. И сторона ваша проклятая, и земля, и небо, и звезды, и…

Он остановился, и в потемневшей избушке опять водворилось молчание, полное тяжелой подавленности и испуга… Островский опустился на скамью, тяжело переводя дыхание, с искаженным, почти неузнаваемым лицом… Через несколько мгновений оно все передернулось неприятной гримасой, отдаленно напомнившей улыбку, и он насмешливо сказал старику:

— Ну, скажи еще что-нибудь…

— Нечего с тобой и говорить, с отчаянным, — ответил старик грустно и как-то сконфуженно повернулся к выходу. Станочники молча расступались, но вид у патриарха был приниженный и жалкий… Микеша прошел за камельком и, тихо сев рядом со мной, сказал после короткого молчания:

— Слыхал?.. А? Как он его… Евстигнея Прокопьича… Собака ты, говорит… А-ай-а-ай! Теперь, гляди, станочники все дадут. Побоятся… Чистой дьявол…