В последних словах прозвучала добродушная и тонкая ирония.
— Не хочешь ли теперь лечь на операционный стол?
— Нет, благодарю вас. Не время. Сначала нужно сделать «операцию» Гитлеру, а там будет видно.
Абдурахманов снова захохотал, и его веселый молодой смех отдался эхом в тишине занесенного снегом проспекта.
…Только два ханковца неразлучно коротали блокадную зиму — Шура и я. Нам было легко вдвоем. Никакие трудности жизни не могли нас сломить.
Целые дни мы проводили на работе в разных этажах обширного здания. Поздним вечером мы поднимались по бесчисленным каменным ступеням в нашу мрачную комнату, зажигали огонь, накидывали на себя шинели и садились к столу. За высоким окном, из которого до войны, должно быть, была видна половина города, рвались снаряды, выла метель, глухо слышались отрывистые гудки машин, привозивших хлеб с далекой Ладожской трассы.
— Как хорошо, что мы вместе! — говорила Шура. — Я забыла, что такое усталость. Я могла бы работать еще ночь и еще день.
Мы говорили о наших повседневных делах, о раненых, вспоминали мелочи прошедшего дня, радостно делились своими успехами и больно переживали постигавшие нас неудачи. Потом пили чай и читали, напрягая зрение, с трудом различая буквы. Шура любила читать вслух. Она садилась поближе к коптилкам и раскрывала томик Чехова, Толстого, Диккенса или Мопассана. Я отодвигался в тень, прислонялся к стене и с наслаждением слушал.
— Ты знаешь, — перебил я однажды Шуру, охваченный мечтой о будущем. — После войны мы уедем в какой-нибудь маленький южный городишко. Там не будет этого ужасного холода. Мы снимем домик в саду и купим самую яркую, двухсотсвечевую лампу… Мне лично надоели коптилки…
В один из вечеров первых чисел марта мы пришли домой раньше обыкновенного. Я принес из отделения большой кувшин с кипятком, и мы стали пить чай, правда — не сладкий и не настоящий, но зато приятно обжигающий губы.