— Мы с тобой пережили больше, чем другие переживают в течение четверти века, — сказала Шура. — За последние три года мы испытали столько лишений и столько счастья, что их не выразить никакими словами.
Я поцеловал ее тонкую холодную руку, шершавую от постоянного мытья ледяной водой. На столе возвышался белый кувшин, над которым густели легкие хлопья пара. Из-за них выступало в полутьме бледное, похудевшее, утомленное лицо Шуры.
Быстрые шаги в коридоре и громкий стук в дверь прервали наш разговор. Меня вызывали к только что поступившему раненому. Шура тогда уже не работала по хирургии. Она стала начальником большого терапевтического отделения. Ей захотелось пойти со мной, и мы вместе сбежали по лестнице.
В операционной стоял пар, как в бане. Он шел от недавно простерилизованного белья, от разложенных на столе и еще не остывших инструментов, от пропитанной кровью повязки раненого. Раньше, чтобы согреть помещение, сестра наливала в таз стакан спирта и зажигала его. Это было простым и обычным делом. Через пять минут становилось тепло. Теперь мы берегли каждую каплю спирта. Нам выдавали его все меньше и меньше.
Раненый лежал, закутанный с головы до ног одеялами. Только на спине оставался обнаженный участок тела, на котором пузырился прилипший к коже окровавленный бинт.
— Проникающее ранение грудной клетки, — чуть слышно произнес дежурный врач, показывая лицом на пузырьки воздуха, с бульканьем и шипением выходившие из-под повязки. Я подошел к раненому, приподнял свисавшее с его головы одеяло и спросил:
— Когда случилось?
Из глубины раздался взрыв кашля, и потом послышался слабый, задыхающийся голос.
— С полчаса прошло. Я с патрулем стоял на углу Большого. А он как начал бить по площади… Снаряды сперва ложились во дворах, а потом стали рваться на улице. Не успел я забежать в ворота, как мне обожгло спину… Товарищи подняли меня… привели в госпиталь…
Рассказ раненого несколько раз прерывался мучительным кашлем. Повязка то приподнималась, то втягивалась в клокотавшую рану.