Я сделал Шуре и дежурному врачу знак, чтобы они готовились к операции. Шура удивленно взглянула на меня, спрашивая, удобно ли ей оперировать в чужом отделении. Я настойчиво повторил знак. Еще недавно она хорошо справлялась на Ханко с хирургической обработкой огнестрельных ран. Для нее специально отбирали раненных в грудь, и она выхаживала их до полного выздоровления. Мне захотелось сейчас дать ей возможность «тряхнуть стариной». Она привычно обезболила операционное поле, быстро убрала клочья разорванных мышц и раздробленных ребер и, уверенно перебирая иглой, зашила пенившуюся и бурлившую рану.

Раненый сразу перестал кашлять. В тишине послышалось его ровное и спокойное дыхание. Во время операции палатная сестра держала в вытянутой, словно окаменелой руке высокую лампу, ярко освещая покрытую чистыми салфетками спину матроса. Когда операция кончилась и раненого увезли в палату, мы поднялись к себе, счастливые от сознания, что день не пропал даром: нам удалось спасти жизнь еще одного защитника Ленинграда.

Федор Смирнов продолжал жить в состоянии неустойчивого равновесия. После месячного вытяжения бедра и полуторамесячного лежания в гипсовой повязке ему стало значительно лучше. Несмотря на то, что он по-прежнему поражал всех своим необыкновенно истощенным видом, температура у него в последнее время была нормальной, состав крови не ухудшался, усилился аппетит, исчезли изнуряющие боли в ране. В половине марта мы решили сменить потрескавшийся и ставший свободным гипс и осмотреть рану. Смирнову дали выпить полстакана портвейна и впрыснули морфий. Девушки осторожно переложили его на коляску и привезли в перевязочную. Мы сняли огромную пудовую повязку и увидели на бедре две раны, уже начавшие рубцеваться и вдвое уменьшившиеся по сравнению с их прежним размером. Ткани имели совершенно необычайный, какой-то странный синевато-фиолетовый цвет с оттенком мертвенной бледности. К нашему удивлению, сращение костей оказалось довольно прочным. От первоначальной подвижности отломков не осталось никакого следа. И здесь-то, еще не зная хорошо особенностей течения ран у истощенных блокадой людей, мы допустили тактическую ошибку. Вместо того чтобы сразу же наложить новую гипсовую повязку, мы, обрадованные заживлением перелома, уступили горячим просьбам Смирнова и на три дня предоставили ему возможность «отдыхать» в открытой и легкой шине. На четвертый день его снова привезли в перевязочную. За такой короткий срок в ранах произошли ужасающие перемены. Из них ручьями потек гной, и они стали сильно кровоточить. Кровь была розовой, водянистой, почти прозрачной. Самое же неожиданное заключалось в том, что сросшиеся кости совершенно разъединились, разошлись и снова под углом торчали из раны. Только три дня назад я сам видел и показывал присутствующим, как хорошо и прочно срослось бедро. Никто не сказал бы тогда, что это сращение было кратковременным и непрочным.

Ординатор, женщина-терапевт, взволнованно взглянула на Смирнова.

— Что же случилось? Должно быть, он неловко повернулся в кровати, — наивно прошептала она. Она не понимала тогда, что это результат дистрофии.

Мы опять наложили раненому гипсовую повязку, не теряя надежды на ее прославленное лечебное действие. Через несколько дней, на очередном обходе, я подошел к Смирнову и понял, что дни его сочтены. На кровати, окруженный подушками, лежал умирающий человек. Помутневшие глаза не выражали ни мыслей, ни чувств, ни желаний. На пепельно-сером, как бы запыленном от долгой дороги лице появилась чуть заметная одутловатость — начало предсмертного, ничем не остановимого отека.

В марте госпиталь получал несравненно больше продуктов, чем в зимние месяцы. Паек раненых был вполне достаточным для поддержания человеческой жизни. А тот стол, который именовался «санаторным», содержал в себе и масло, и сахар, и шоколад, и вино. Отчего же у Смирнова так быстро, так неудержимо развивалась дистрофия? Это происходило от двух причин: во-первых, он уже потерял способность усваивать с пользой для себя получаемое питание, и, во-вторых, весь его организм постоянно подвергался отравлению ядами, проникавшими в кровь из незаживающей, гноящейся раны. Это было нередкое в те дни сочетание голодного и раневого истощения.

Я низко наклонился к Смирнову, снова испытывая в его присутствии неловкость и чувство стыда за собственное здоровье.

— Как чувствуешь себя, Федор Андреевич? — произнес я, понимая, что говорю так, как обычно принято говорить с умирающими, — неестественно громко, раздельно и ласково.

Я видел, как он старался собрать всю свою волю, как в глазах его появился блеск мысли и строгость человеческого достоинства и как трудно все это давалось ему.