Постепенно я привык к темноте и стал различать лица соседей. Напротив меня, откинувшись навзничь и покачиваясь, дремал доктор Одес — в старинных, оправленных серебром очках и в свесившейся набекрень, вот-вот готовой свалиться с головы шапке. Из-под черного меха белели седые, давно не стриженные виски. Из-за его плеча неясно виднелся профиль Пестикова: горбатый нос, оттопыренная нижняя губа, широко раскрытые, почти не моргающие глаза. Рядом с Пестиковым сидел профессор Смагин, главный терапевт Балтийского флота. Вероятно, он случайно попал в нашу машину: был в госпитале и воспользовался готовым к отъезду транспортом. Григорий Андреевич Смагин, врач-коммунист, ни на один день в течение всей блокады не покидал Балтики. Этот скромный, почти неслышный, застенчивый человек был вдумчивым, широко образованным, способным врачом. У него почти никогда не находилось свободного времени для личной жизни, для долгой беседы с друзьями, для того, чтобы написать обстоятельное письмо эвакуированной семье. Он постоянно переезжал из госпиталя в госпиталь, из одной части в другую, с корабля на корабль.
Машина шумно мчалась по набережной Фонтанки. Под колесами раздавался однообразный хруст шуршащего снега и временами слышался плеск быстро рассекаемых луж. Только теперь, в коротком луче скользнувшего по окну солнца, я заметил, что почти у всех врачей на плечах белели погоны. Их выдали утром. Стоило на два часа отлучиться из госпиталя, как в нем успели произойти необыкновенные перемены. Правда, мы давно ждали этого нововведения, давно поговаривали о нем. Но никто не думал, что оно придет так внезапно. У Шуры на старой, такой знакомой, такой испытанной в наших боевых походах шинели топорщились узенькие капитанские погончики с бледнозеленым просветом, напоминавшие прозрачные крылышки стрекозы.
На конференцию собрались почти все военно-морские врачи Ленинграда. Они хорошо знали друг друга и были друзьями. Такие большие собрания происходили по нескольку раз в год. В этот день зал был особенно переполнен. На повестке дня стояли доклады по всем отраслям военной медицины, с честью прошедшей испытания полуторалетней борьбы за жизнь советского человека.
Флагманские врачи Балтийского флота тесно сидели на эстраде и наспех перелистывали объемистые рукописи, вынутые из разложенных по столам портфелей. Открытие собрания почему-то задерживалось, и в зале раздавался нестройный, неразборчивый гул многочисленных голосов.
Мы с Шурой сели в третьем ряду. К нам подошел Белоголовов. Вся его плотная, пружинящая и насыщенная здоровьем фигура выражала крайнее удовольствие.
— Скажу по секрету: еду в Киров, — сообщил он. — Сначала в командировку, а там посмотрим… Если понравится обстановка, буду просить Москву о переводе в академию на постоянную службу. До ужаса надоела административная работа!.. Давно хочется по-настоящему заняться наукой. Неловко, конечно, покидать Ленинград в трудное время, но мне кажется, что для советских людей самое главное — найти наилучшую точку приложения своих сил, где бы эта точка ни находилась.
С Белоголововым у нас была давнишняя дружба, начавшаяся еще на далеком полуострове Ханко. На войне понятие «давно» чрезвычайно неопределенно. На войне люди живут удесятеренными темпами — и год (а иногда и час) может показаться вечностью. После эвакуации на родину фронтовая обстановка не позволяла нам часто встречаться. Окруженный фашистами Ленинград требовал от нас других, более важных дел — и мы урывками виделись только на официальных флотских собраниях. Сейчас нам обоим хотелось поговорить, помечтать, поразмыслить о прошлом и будущем. Мы отошли к стене, прислонились плечами к холодным каменным плитам и увлеклись разговором.
То, что Белоголовов собирался покидать Ленинград, мне было неприятно. Больше того, это известие причинило мне душевную боль. С одной стороны, я завидовал ему, как человеку, которому раньше, чем мне, предстояло увидеть перед собой перспективы настоящей научной работы, с другой — мне не хотелось лишаться в блокаде товарища, пережившего вместе со мною и Шурой незабываемые дни обороны Гангута.
В разгаре нашего разговора из-за бутафорского дерева, стоявшего на эстраде, решительными шагами вышел начальник медицинской службы Балтийского флота. За ним, стараясь не скрипеть и поэтому особенно громко скрипя тонкими половицами, двигалась почтительная и молчаливая вереница врачей. Белоголовов крепко тряхнул мне руку и побежал за кулисы. Его доклад был одним из первых. В зале прошуршала и стихла последняя волна шопота.
Позади всех из-за кулис показалась седая женщина в длинном черном платье, на котором ярко выделялся белый, по-довоенному накрахмаленный воротничок. В ее медленных движениях, в суровом взгляде серых холодных глаз, в чуть сгорбленной, как бы окоченевшей спине чувствовалась большая усталость. Она не спеша подобрала платье и опустилась на свободный стул рядом с флагманским хирургом флота, сидевшим в центре президиума и сверкавшим недавно полученными орденами.