Пришел Врубель. Я рассказал ему, что был Третьяков и что он сказал.

Врубель сразу повеселел и рассмеялся.

— Чему же ты радуешься? — спросил я.

— Плохо было бы, если бы он сказал, что хорошо…

Какая добрая была улыбка у Врубеля! Какая мягкость была в ней… В нем не было ничего злого, ни в малейшей степени, ничуть… Он смеялся и всегда был остроумным… Временами Врубель, конечно, и сердился. Но — странная вещь! — чаще на плохо пришитую пуговицу, чем на не понравившуюся ему мысль или неприятное в человеке… Когда ему бывали неприятны чьи-нибудь слова, он опускал голову и торопился перевести разговор на другую тему. Он никогда не спорил с художниками. При Репине, Васнецове, Сурикове, встречаясь с ними у Мамонтова, он обычно не участвовал в общей беседе. Во время подобных встреч — на людях — он выглядел иностранцем, чужаком, появившимся в русской среде откуда-то со стороны…

Однажды я застал Врубеля за довольно странной работой: на голубом атласе широкой ленты он витиеватыми буквами, какого-то чрезвычайно сложного и фантастического стиля, отчетливо и остро, без всякого предварительного эскиза, делал надпись золотом:

Карлу Евгеньевичу слава!
Боже, Левочку храни!
Шурочке привет!

И все.

— Что это такое ты делаешь? — спросил я.

Врубель, смеясь, рассказал мне, что из соседнего дома пришел хозяин-немец, у которого серебряная свадьба, и что эта лента нужна для украшения золотого рога изобилия, в котором будут конфекты. Карл Евгеньевич — доктор: он вылечил Левочку, а Шурочка, это — мать его, героиня серебряной свадьбы…