Он погладил собаку и дал ей корку хлеба.

Большой гончий пес, положив лапу на подоконник, смотрел в окно. Он двигал носом, нюхая свежий воздух и волю. Вспомнилась мне станция — душный вагон, вся теперешняя тревожная тайна людей и все смятение времени. Какое-то было все другое — покойное и величавое — истовое в словах старика-охотника с серебряной головой.

— Я тоже охотник, — сказал я ему, — пошел бы с вами, да в Москву надо.

Старик посмотрел на меня серыми глазами и сказал задумчиво и рассеянно:

— Теперь дело такое, — куда уйти от них… У всех в голове пожар, горит, значит, — и все. У меня жена, покойница, Царство ей Небесное, тоже душой все моталась, да и сбежала от меня… Ну, я поглядел, да и ушел в места привольные, на реки раздольные.

— «Унеси ты мое горе, быстра реченька, с собой…» — добавил он внезапно — и приятно рассмеялся. — Бродишь с ружьишкой, поговоришь сам с собой, смотришь, ветром в поле тоску и разгонит… Поймешь все, и опять утеха на душу сойдет. Тихое осенение… Сладить, оно, конечно, с дуростью человечьей трудно, а скажу так — на природе, в лесах, далях, в тишине на приволье человек тишает и умнеет — добреет человек…

Старик надел на себя теплую куртку, перевесил через плечо мешок, позвал собаку и, выходя на крыльцо, приятным баском запел:

Унеси ты мое горе, быстра речушка, с собой…

На прощанье он кивнул мне головой и пошел вдоль плетня огорода — туда, на край дороги, где раздольно блистала вдали Тверца.

Живая тень