— Чего ты страдаешь, Володя; я, может, пропаду. А тебе чего, глупый.
Она пошла влево, а мы завернули на фабрику. Опосля пришел ко мне в каморку Володя, мрачный, — плакал. Говорил: «Погубил я Зинаидку грехом». А потом Володя и дает мне коробку, а в ней — карамель. Говорит: «Отнеси это Зинаидке». Я отнес. И пошел с Володей на Чермянку, удочки собрать. Удочек не нашли, украли. Смотрю, а на той стороне, где страшенная женщина казалась мне, стоит эдакий здоровый пень, олешина гнилая. Володя-то и говорит: «Вот там я с Зинаидкой в грех впал».
«Эва, штука-то какая, — я думаю. — Это, стало, Зинаидка говорила — иди сюда». И бежали-то они. Пень-то я оглядел потом. Он ночью светит огнем синим. Гниль светит, вот что бывает. А кажет-то, что удавленница…
Василий умолк.
— Слыхал я, — добавил Василий, — что Володя потом с чего-то помер, а Зинаидка в Нарове, на фабрике, да замужем за самим хозяином. Вот что. Богатейшая стала. Ну и хороша собой — красавица такая, говорят. Увидать бы. Может, красненькую отвалила бы. А может, и прогнала бы.
И Василий засмеялся.
Все мы заслушались рассказа Василия и молчали. Брезжило утро. И синели бесконечные леса. Костер погас.
— Эвона, на лужайке сарай, вона. Пойдемте туда, — сказал Герасим. — Поспим. А то день, знать, будет жаркий. Не спамши идти далеко. Во-о-на.
Вдали был виден у леса сенной сарай. Отходя от костра, собака моя, пойнтер, потянулась и побежала вперед. Босиком шли мы. Была роса. Мокрые травы приятно хлестали ноги.
Лес. Утро. Костер. Какая русская краса. Как это все радовало, наполняло душу. И от восторга у меня проступали слезы. Я благословлял и лес, и даль, и великое счастье жизни, что я вижу все это.