И деревенский охотник, Герасим Дементьич, тоже отлынивал ходить с ним на охоту. Говорил:

-- Что я?.. Собака Феб и тот уходит от его с охоты. Гонит его на каждую лужу: "Ищи!" А у собаки-то чутье, она ведь чует, что ничего нет, и не ищет. Ну и собака, значит, виновата. Я говорю: "Федор Иваныч, ведь видать, что она не прихватывает -- нету на этой луже ничего. Кабы было, она сама прихватывать зачнет. Видать ведь". -- "Нет,-- говорит,-- здесь обязательно в кустах утки должны сидеть". Попали раз на уток-то, ну, Феб и выгоняет. Так чисто войну открыл. Мы с Иван Васильевичем на землю легли. А он прямо в осоку сам за утками бросился. Чуть не утоп. Раненую утку ловил. А та ныряет. Кричит: "Держи ее!" Ведь это что -- горяч больно.

Герасим лукаво посмотрел на меня и продолжал:

-- А незадача -- бранится... Ишь мы с тобой прошли однова Никольское, Мелоча и Порубь -- восемь верст прошли, и -- ничего, ты не сердишься. Закусить сели, выпили, это самое, коньячку, а с Шаляпиным трудно. Подошли с ним у Никольского -- всего полторы версты, говорю: "Завернем, здесь ямка есть болотная в низинке -- чирки бывают". Обошли -- нет ничего. Он говорит: "Ты что меня гоняешь так-то, зря? Где чирки? Что ж говорил? Зря нечего ходить". Идет и сердится. Устали, сели закусить. Он, значит, колбасу ест, ножом режет, из фляжки зеленой пьет. Мне ничего не поднесет -- сердится: "Попусту водишь!" А ведь птицу за ногу не привяжешь. Птица летуча. Сейчас нет, а глядишь, к вечеру и прилетела... Впрочем, Герасим любил Шаляпина. Однажды он мне рассказывал:

-- Помните, когда на Новенькую ехали, ко мне в Буково заехали, у нас там на горке омшайники большие. Шаляпин спрашивает: "Что за дома -- окошек нет?" Говорю: "Омшайники, в стороне стоят, туда прячем одежу и зерно -- овес и рожь, горох, гречу. Оттого в стороне держим -- на пожарный случай, деревня сгореть может, а одежина и хлеб -- останется". -- "Покажи,-- говорит,-- пойдем в омшайник". Ну, пошли, отпер я ему дверь -- понравился омшайник Федору Иванычу. "Хорош,-- говорит,-- омшайник, высокий, мне здесь поспать охота". Ну, снял я ему тулуп, положил на пол, подушку принес. "Вот,-- говорит,-- тебе папиросы и спички, не бойся, я курить не буду". Так чего! До другого дня спал. В полдень вышел. "Хорошо,-- говорит,-- спать в омшайнике. Мух нет и лесом пахнет..." Потом на Новенькую мельницу, кады к Никон Осиповичу ехали, так говорил мне, на лес показывал: "Я вот этот лес куплю себе и построю дом, буду жить. Хорошо тут у вас. Хлебом пахнет. Я ведь сам мужик. Вот рожь когда вижу, глаз отвести не могу. Нравится. Есть сейчас же мне хочется"... Ну, значит, проезжая село Пречистое, в лавочку заехали. А в лавочке что: баранки, орехи, мятные пряники, колбаса. Он и говорит Семену-лавочнику: "Раздобудь мне рюмочку водки". Тот: "С удовольствием. У меня есть своя". Вот он выпил, меня угостил. Таранью закусывали и колбасой копченой. Так заметьте: он все баранки, что в лавке были, съел и колбасу копченую. Вот здоров! Чисто богатырь какой. "Герасим,-- говорит,-- скажу тебе по правде, я делом занят совсем другим, но как деньги хорошие наживу, вот так жить буду, как сейчас. Здесь жить буду, у вас. Как вы живете". -- "Ну,-- говорю,-- Федор Иваныч, крестьянская-то жисть нелегка. С капиталом можно". А видать ведь, Кинстинтин Лисеич, что душа у него русская. Вот с Никон Осипычем, мельником, как выпили они, и "Лучину" пели. Я слушал, не утерпеть -- слеза прошибает... А гляжу -- и он сам поет и плачет...

* * *

В тишине ночи до нас донеслись голоса -- по дороге к деревне Кубино кто-то ехал.

-- Эвона! Знать, они там. Костер жгут. Кто-то крикнул во тьме:

-- Кинстинтин Лисеич!

-- Это, должно быть, Белов кричит,-- сказал Серов.