Уленшпигель поймал её на лету и, выпивая понемногу, продолжал:
— Если острый, мучительный голод — пагуба для бедного тела человеческого, то есть другая вещь, более губительная — это страх бедного богомольца напиться. Ему щедрые господа солдаты бросают то кусочек ветчины, то бутылку пива, но богомолец всегда должен быть трезвым, и если он пьёт, а пищи в его животе немного, то этак и действительно он может напиться допьяна...
И, поймав при этих словах на лету гусиную ногу, он продолжал:
— Что за чудесное ремесло — удить в воздухе полевых рыб! Ну вот, она уже исчезла, с кожей и костями! Что жаднее сухого песка? Бесплодная женщина и голодное брюхо.
Вдруг он почувствовал в заду укол алебарды и услышал:
— С каких пор богомольцы отвергают баранью ногу?
Он увидел на кончике алебарды баранью ногу. Схватив её, он продолжал:
— Ляжка за ляжку. Лучше мои зубы в этой ляжке, чем чужие зубы в моей. Я сделаю флейту из этой кости и на ней воспою тебе славу, милосердный алебардщик. Но что за обед без закуски? — продолжал он. — Что такое сочнейшая баранья лопатка в мире, если за ней бедный пилигрим не узрит благословенного образа сладенького пирожка?
При этих словах он схватился за лицо, ибо из толпы гулящих девушек полетело разом два пирожка, и один ударил его в глаз, другой в щеку. И девушки хохотали, а Уленшпигель кричал им:
— Спасибо, спасибо, милые девушки, сластями поцеловавшие меня.