Рассуждая так сам с собою, Кобылкин спустился с лестницы, но со двора не ушел, а скрылся под находившимся напротив крыльцом. Там он поднялся по лестнице на третий этаж и позвонил у дверей одной из квартир. Его впустили туда после звонка, как человека, хорошо известного и даже пользующегося уважением.

Нейгоф, как только ушел Кобылкин, сейчас же позабыл о его существовании.

– Софья Карловна, милая, бесценная! Да успокойтесь же, – бормотал он, опустившись на колени около судорожно рыдавшей Софьи.

– Тяжело! Ох, как тяжело! – судорожно вздрагивала она. – За что это? Что я сделала?

– Забудьте! Ну, стоит ли, родная, так расстраиваться из-за всякого…

– Не из-за всякого, граф. Вы знаете, кто это? Он ворвался, ворвался смело… Этому человеку известно, кто я, и он не считает нужным даже скрывать свое презрение.

– Голубушка, да что вы говорите? Что может знать этот человек? Что?

– То, что я одинока, беззащитна… Одна, одна… безродная… за меня заступиться некому… Одна я, одна на этом свете! Ни отца, ни брата, никого…

– Софья Карловна, дорогая моя, позвольте мне…

– Нет, погодите, граф, – остановила графа Софья, – дайте мне говорить… Да, граф, никого!… Умер Евгений Николаевич, и опять я – всеми покинутая, никому не нужная босоножка… Как в детстве… прошлое вернулось! Прошлое все то же, только в другом виде… Тогда, в детстве, меня бил, трепал, щипал всякий, кому было не лень, теперь то же: приходят, оскорбляют кто хочет, когда хочет… Ох, как тяжело!…