О'Кейль повернул серое узкое лицо с двумя глубокими, словно прорезанными морщинами вдоль щек, посмотрел на правителя, затем достал из кармана ключ, открыл дверь, выходившую на палубу.

В каюте было темно, хозяин зажег свечу. Баранов увидел скрипку, лежавшую на койке, огромное, во всю стену, железное распятие, а рядом волосы женщины, заплетенные в две светлые косы. Шхуна кренилась, вытягивалось пламя свечи, медленно уползали в сторону косы.

О'Кейль убрал скрипку, жестом указал правителю место на койке. На Лещинского не посмотрел. Тот остался стоять возле порога.

Но Баранов не сел.

— Слушай, О'Кейль, — сказал он неторопливо, словно обдумывая каждое слово, — когда дикие напали на Михайловский редут, твое судно находилось поблизости. Ныне — у Якутатского заселения. Непостижимо.

Баранов говорил простодушно, глядя прямо в лицо шкипера.

— Может, стар я стал, худо соображаю. Однако после разгрома аглицкого форта тебя тоже называли. Покажи мне, мистер, твой груз.

Это было почти обвинение, и Лещинский невольно зажмурился. О'Кейль еще никому не позволял говорить с собой подобным образом. За вежливый намек китайских властей о контрабанде он убил своей культяпкой таможенного надсмотрщика. Шкиперу обошлось это в десять тысяч пиастров.

Однако ничего не произошло. Баранов по-прежнему стоял, опираясь о доску стола. Шкипер молчал. Лица его не было видно. Наконец, правитель перестал усмехаться, вынул часы, туже завязал концы черного платка.

— Тут, сударь мой, земля российского владения, — сказал он уже строго. — Надлежит сие помнить. Всякому суднишку стать на якорь мое дозволение требуется… Дай-ка огня.