— Э, нет! — настаивали защитники. — Не говорите! Напротив! Он потому-то так и учинил, чтобы доказать самым делом свою антипатию к фривольству. Будь это незнатные госпожи, ославившиеся слишком своевольной жизнью, мера не имела бы своего предостерегательного значения. То не была бы мера наказующая. А потому-то она и мера, что он учинил так, не уважив нимало, что эти три госпожи суть именитых фамилий.

— Совершенно истинно! — утверждали другие защитники новых порядков и взглядов. — Совершенно так и надлежало, потому что молва о сём наверное разнесётся повсюду, и для того многие наши барыни в тот же час начнут воздерживаться и привыкать к жизни порядочной.

— Тсс… Смотрите, смотрите!.. Кто такова?.. Чья?.. Какая прелесть!.. Видите? видите? — пробежал по зале гул замечаний и вопросов, — и все глаза с любопытством и вниманием устремились в одну сторону.

По зале проходил граф Илия Харитонов-Трофимьев под руку со своей дочерью.

Она была действительно прекрасна. Роскошь естественных волос, красиво подобранных и взбитых в высокую причёску искусной рукой лучшего парикмахера; чудная белизна роскошных плеч, выделяющаяся ещё рельефнее из-под чёрного бархата; ясность и сила искристого взгляда выразительных глаз; радостная усмешка, в которой так ясно выражалось всё удовольствие, вся чистая полудетская радость, всё бессмертное счастие, ощущаемое в эту минуту молодой девушкой, вывозимой ещё впервые в большой свет и на такой бал, — всё это в совокупности придавало графине Елизавете такую восхитительную прелесть, такую детскую наивную чистоту, не умеющую маскировать своих внутренних ощущений, что на неё невольно устремились внимательные взгляды старых и молодых ловеласов, давно уже отвыкших, в своей придворной и светской жизни, среди любовных интриг и похождений, от созерцания подобной нравственной чистоты, свежести и, так сказать, девически-детского величия. Такая неиспорченная прелесть — и физически, и нравственно — только и могла создаться в уединённой, почти глухой деревне, при помощи всех тех средств, которые были в распоряжении умного и честного опального вельможи. И этот контраст нравственной чистоты и обаятельной прелести молодой девушки с этими великосветскими искушёнными «модницами» и «кокетками» петербургского и московского света — невольно, сам собой с первого взгляда бросился в глаза всем и каждому.

— Какая дивная особа! — глядя сквозь лорнет на графиню Елизавету, сказал Безбородко, стоявший рядом с престарелым Херасковым, которого перед этим он только что «удостоил» своего особого внимания и разговора как старейшего представителя нашей литературы и поэзии.

— Российская Цирцея! — с видом старческого восторга сказал Херасков, отправив в нос добрую понюшку французского «рапе» из тяжеловесной золотой «жалованной» табакерки.

— Нет, ваше превосходительство! Нет, не Цирцея! — с живостью перебил его Безбородко. — Цирцея — это слишком низменно, слишком плотски для неё!.. По-моему, скорей уж Мадонна, если нам нужны боготворения.

— Ваша светлость, позвольте согласить моё определение с вашим, — с почтительно-любезным видом, сквозь который, однако, проглядывала внутренняя независимость, сказал Херасков. — Цирцея в образе Мадонны или Мадонна в образе Цирцеи. Не так ли? В ней есть и то и другое.

Безбородко, любуясь на графиню Елизавету и в то же время как бы соглашаясь с Херасковым, молча кивнул головой.