— Зачем?.. Это невозможно!

— Это необходимо, говорю вам, это первая причина беспорядков. Лагерь не бабье дело.

— О, какой ретроградный взгляд! Женщина, которая с оружием в руках встает за свободу, такой же герой, как и мужчина; их место рядом!

Бейгуш махнул рукой, отвернулся и пошел прочь от генерала.

— Куда же вы, господин майор?… Постойте, подождите!.. Куда вы?

— Вон из лагеря, — с горечью отвечал тот, приостановясь на минуту. — Я вижу ясно, что мне остается только одно: идти к русским и принести им свою повинную голову.

Граф был не на столько хмелен, чтобы не сознать, что ему угрожает опасность лишиться единственного человека, знающего военное дело и способного распоряжаться.

— Quelle idée! Quelle idée, mon brave![201] — сказал он притворно-дружеским и увещательным тоном, взяв его за руку. — Зачем такой мрачный взгляд!.. Вот видите ли, что… скажу откровенно… Вы говорите, барышни… Ну, хорошо, я согласен; только не теперь, а как-нибудь потом, после… мы с вами найдем благовидный предлог и удалим. А пока сделайте мне эту маленькую уступку!.. Я вас прошу!.. Я к вам пришлю сейчас на помощь Сыча и Секерко, начинайте с ними переправу и распоряжайтесь всем от моего имени, но только не трогайте барышень и их кавалеров: они все право такие славные!

Бейгуш только плечами пожал. Вчера он думал было показать на этих паничах пример воинской строгости, а теперь убедился, что с них и взыскивать нечего, если первый пример распущенности подает сам генерал-довудца. Он еще раз раздумался над своим печальным положением. Что остается? С одной стороны, настойчивое предписание Центрального Комитета, а с другой — убеждение в окончательной невозможности сделать что-либо путное с таким генералом. А между тем, отвязаться от него невозможно: этот генерал, которым ржонд дорожил ради его громкого имени, навязан был ему на шею как непременное условие, и, волей-неволей, Бейгуш должен был ему подчиняться. Бросить все и головой выдать одного себя русским? Бейгуш чувствовал, что это было бы самое разумное, самое честное, но его останавливал страх пред именем «здрайцы», изменника, которым заклеймят его навеки перед лицом целой Польши. Это бы значило подтвердить те подозрения, которые пали на него еще в Петербурге, а в душе его не было настолько нравственной силы и независимости, чтобы презреть все это во имя высшей правды, и потому, отчаявшись и не веря в успех, он слепо решился действовать на авось, очертя голову, с намерением найти себе смерть под русскими пулями, и с такой решимостью начал переправу полупьяной банды.

V. В лесном "обозе"