2-й эскадрон обыкновенно стаивал у нас «на траве» верстах в двадцати от полкового штаба, несколько в стороне от старой виленской дороги, занимая под свое помещение три-четыре сарая на фольварке Закревщизна, — место это тихое, укромное и напоминающее собою все вообще фольварки, разбросанные по Литве и Западной Руси. Заглохший пруд, покрытый белыми и желтыми кувшинками, осокой и аиром; на берегу — полуразрушенная водяная мельница, живописно поросшая темно-зеленым мхом, из-дод которого там и сям вырываются побеги ползучих растений, злаки и тоненькие отпрыски будущих деревьев. Низенький одноэтажный домик под соломенною кровлей, разделенный сенцами на две равные половины; густо поросший огород, от которого иногда до одури веет укропом в распаренном воздухе; прямо пред глазами несколько великанов-сосен, где на каждой обитает семейство аистов. Такая-то неприхотливая картина окружает фольварк с его передней стороны; противная же сторона прячется в лесу, подошедшем своими вековыми деревьями прямо к стене нашего домика.

В этом лесу, если отойти с полверсты от фольварка, стоит древняя и крайне убогая православная церквица, в которой давно уже не отправляется богослужение, а вокруг нее скучились заросшие бугорки да погнившие кресты забытого кладбища. Поперек леса, в одной стороне, тянется правильный земляной вал, и тут же встречаются два высоких бугра, поросшие вековыми деревьями. Местные жители называют их «шведскими могилами» и «шведским валом», рассказывая, что на этом самом месте при царе Петре, — когда тут еще не росло леса, а было чистое поле, — происходило «лобоиська» между шведамя и русскими и было пролито много крови, отчего де и самый фольварк, или усадьба, называется Закревщизною, то есть стоящею за кровью. Весь этот уютный сельский утолок орошается извилястою речкой Пыррой, берега которой в этом месте поросли высокими древними вербами, ольхой и чернокленом, и по стволам этих деревьев красиво завивается густейший хмель, а макушки унизаны шапками вороньих гнезд. Прибрежные луга кишат мириадами пестрых мотыльков, коромысл и кузнечиков, и все это реет в солнечных лучах и звучит неумолкаемым концертом, который вечером, во время заката, начинает сливаться с мелодическим урчанием и стонами жаб в заглохшем пруду и на соседнем болоте. В это же время целые тучи ворон и галок, крестиками рябя в глазах на страшной высоте, совершают вечерний перелет, кружась над строением и наполняя всю окрестность рассыпчатым карканьем…

Бывало, первое удовольствие у нас в эту пору — пойти на берег Пырры раков ловить. Возьмем с собою двух-трех солдатиков да денщика и где-нибудь на бережку костерок разложим. Едкий дымок отгоняет мошку. Солнце уже село. Ни один лист не шелохнется в своей ленивой, дремотной неподвижности. Все темней и темней становится в охлаждающемся воздухе, и только белесоватый край потухшего неба сквозит в воде между совершенно черными отражениями толстых стволов и кустарника. Двое солдатиков — привычные наши ловцы — раздеваются и, наскоро перекрестясь, осторожно спускаются в речку. Все движения свои в воде стараются они делать как можно плавнее и тише, чтобы излишним шумом и всплесками не всполошить раков. Бережок у Пырры отвесный и глубокий: как только спустишься, так тебя сразу до грудь и охватит водою, — раки в этот час забрались уже спать в свои норки.

Наши ловцы, как бы крадучись, пробираются в речке вдоль бережка и внимательно щупают его под водою. Нащупают рачью норку, ловец острожно запускает в нее свою руку — и через секунду выброшенный на траву черный броненосец в смятении начинает дрыгать своим хвостиком, за ним другой, третий — так что только поспевай их подбирать да в мешок укладывать! И глядь — через полчаса уже полная кастрюля начинает понемногу закипать над костерком на треножнике. Сейчас это — одевшимся людям по доброму стакану водки за труды вместе с командирским «спасибо», а еще полчаса спустя и сами мы, тоже пропустив по чарке, тут же на бережку примостимся поудобнее на разостланном ковре и примемся за вареных раков, которых навалят перед нами полное блюдо горою. Так мы его и одолеем вдвоем промеж тихого разговора. И преотменные, превкусные это у нас ужины выходили!

Нередко, бывало, во время рачьего лова подойдет к нам проживавший по соседству еврей, Мошка Гусатый, который у Джаксона поставлял сухой фураж для эскадрона, и тихо задумчивым тоном вступит с майором в хозяйственные разговоры. Этот Мошка, мужик лет тридцати пяти, в своем. роде был человек весьма изобретательный. Впрочем, никто и никогда его Мошкой не называл, а был он в целом полку известен под именем Шишки — так и прозывали его все Шишка Гусатый. Такое несколько странное прозвание имело свою причину. Дело в том, что у Тусатого под левым глазом был довольно значительной величины мясистый шаровидный нарост, который он называл «гулей» и говорил, что эту гулю ему «Бог дал»; уланы же за эту «гулю» и прозвали его Шишкой. Шишка да Шишка — и Бог весть с коих пор так уж и прослыл он Шишкой по всей окрестности.

Помню, однажды в послеобеденное время завесил я в своей комнатке раскрытое окно байковым одеялом, чтобы мухи не так донимали и, растянувшись на походной железной койке, принялся в мягком полусвете за чтение какой-то газеты, только что доставленной к нам из штаба с «летучею почтой».[28] Данило Иванович между тем ходил по смежной комнате, служившей нам и приемною и столовою вместе, и насвистывал что-то вроде полкового марша. Вдруг слышу я — торопливо кличет он меня оттуда вполголоса, с оттенком какой-то особой таинственности в тоне, словно хочет показать нечто достойное особенного внимания и боится, как бы не опоздал я поглядеть на любопытное явление.

— Всеволод… а Всеволод!.. Ступай сюда скорее!..

— Чего тебе? — откликаюсь я лениво и нехотя.

— Ах, да ступай, говорю!.. Шишка идет!

— Ну так что ж, что Шишка?