— Да все к экзамену некогда приготовиться… А впрочем, мне и так хорошо.

Он был вполне равнодушен к чинам, повышениям и вообще к служебной карьере. Никогда ни тени зависти или неудовольствия не промелькнуло у Буянова, если кто из младших товарищей какими-нибудь судьбами опережал его по линии производства. «Из-за чего, брат, интриговать-то тут? — говорил он, бывало. — К армии интрига не пристала; тут, как ты не бейся, как не интригуй, а все-таки дальше майорского чина едва ли вынырнешь. Вечный майор — это, брат, наш предел, его же не перейдешь, — так и к черту, значит, всякую интригу, а знай служи себе, пока служится!» Между тем службу знал Буянов отлично: это даже в некотором роде конек его был. Он и царским ординарцем назначался, и начальство достодолжную справедливость ему отдавало, а лестница чинов и отличий все-таки ускользала из-под ног Буянова. И причиной такого ускользания была все та же щепетильная щекотливость к чести полка.

Первая беда постигла Буянова, едва лишь успел он надеть корнетские эполеты. Надевши их, Буянову захотелось немножко пожуировать жизнью, а потому взял он двадцативосьмидневный отпуск и поехал в Москву.

Можете ли вы представить себе корнета Буянова иначе как не страстным любителем цыган? Иначе представить себе его невозможно, а потому первый выезд его в Москве из комендантского управления был в табор, на Патриаршие пруды, где обитал тогда хор знаменитого Ивана Васильевича с его некогда знаменитой солисткой Маней.

Буянов сразу влюбился и в могучий контральт этой Мани, и в ее могучие египетские глаза.

Он и дневал, и ночевал в этом таборе, заслушиваясь цыганских песен и чуть не до слез наслаждаясь ухарски хватающими за душу и щемящими сердце звуками «Садаромы», «Венгерки», «Размо-лодчиков» и «Серо-пегих». В этом таборе встретился, познакомился и даже сдружился он с одним приезжим гвардейским гусаром.

Между тем срок отпуска уже кончился. Буянов записал в управлении на выезде свой билет, но… сердце не камень: остался он один лишний денек, чтобы съездить в табор проститься с глазами Мани.

И вот сидит Буянов в таборе верхом на стуле, облокотясь на его спинку и подперев рукой голову, грустно-раздумчиво слушает, как Маня, стреляя большими глазами и небрежно подыгрывая на гитаре, выразительно поет ему: «Не уезжай, голубчик мой!..» И Буянов чувствует, что поет она это для него — исключительно для него одного, и думает себе: «Не уезжай, голубчик мой…» А что, и вправду, не остаться ли еще на денечек?.. На один только маленький, совсем маленький денечек!.. Уж куда ни шло!

— Не уезжай!.. Не уезжай, голубчик мой! — звучит меж тем густой и страстный контральт Мани.

— Не уеду! — стукнув по спинке стула, громко порешил корнет Вуянов и остался в таборе.