— Го-го! ребята, щами пахнет, словно бы вкуснее: не столь кисло.
— Начальство будет… Верно, начальства ждут…
— Ой ли? радости-веселости мои! давай, на счастье, сламу ловить, ребята — только чур, по разу, не плутай! — раздается говор между арестантами в разных концах столовой, пока гурьба усаживается на длинные скамейки.
— Ну-у! селитра привалила! — с явным неудовольствием замечают кое-где по столам при входе военного караула.
В столовой появляются восемь человек солдат с ружьями и офицером. Четверо становятся у одних дверей, четверо у других, противоположных. Таково тюремное обыкновение, которого весьма не жалуют арестанты: оно оскорбляет их самолюбие.
— Что-то словно к тигре какой лютой приставляют!.. И зачем это, право?
— А затем, чтоб память не отшибло с еды: пожалуй, забудешь, что у дяди на поруках сидишь. Гляди еще, бунту затеешь какую.
— Как же, гарнизон да уланы, что ни есть, первые бунтовщики; это уж завсегда; на то их и караулят.
И много еще слышится у них промеж себя замечаний в подобном же роде. Офицер меж тем шагает себе по середнему проходу вдоль столовой и часто поневоле урывками слышит недовольные речи; поэтому многие из них, зная, что большой караул выказывает точно бы какое-то недоверие к арестантам, входят в столовую не с восьмью, а только с четырьмя людьми, и то лишь ради соблюдения формальности. Арестанты — как дети: им льстит это доверие, они ценят его, ибо очень тонко умеют понимать человечность отношений к себе, которая служит для них первою отличной «доброго, хорошего офицера».
Тюремный начетчик Китаренко (из заключенных же) стоит у налоя и толково читает своим внятным, монотонным голосом Четьи-минеи, которых, однако, ни одна душа спасенная не слушает, потому — либо занимается она едою, либо разговор приятный с соседями ведет; Китаренко же читает так себе, «для близиру», чтобы начальство ублагодушествовать, потому — оно раз уже так постановило и, значит, нечего тут рассуждать.