От обеда до двух часов — время вольготное. Двери в камерах не на замке, а только приперты для виду. Арестанты делают визиты: приходят, по соседству, из камеры в камеру, сидят, балагурят, сплетничают. Люди смирные занимаются чтением либо спать завалятся на койки, а для людей азартных существуют карты да кости, да шашки в придачу. И вот раздается хоровая песня. Это запевала Самакин собрал охочих людей в одну камеру и заправляет голосами. А песни здесь не вольные, а свои, тюремные, арестантские — и первая песня поется про Ланцова; слышно, будто он сам про себя и сложил ее, на утеху заключенников. Вторая песня про общую недолю тюремную, про то, как:

Сидит ворон на березе,

Кричит воин про борьбу.

А третья песня называется «душевною». Но если вы услышите последнюю, то наверное придете в немалое удивление. Это не более не менее, как «Farewell»[272] байроновского Чайльд Гарольда в искаженном виде. Какими судьбами попали эти стихи в заключенный мир, а оттуда перешли на волю, в мир мошенников, и — главное — почему они так сильно пришлись им всем по душе, что даже самая песня получила название «душевной»? Все три издавна уже составляют любое пение всех арестантов. Попоют они себе до двух часов, а там — от двух до четырех — либо воду качать, либо дрова пилить, да «на этаж» таскать их. В четыре опять «кипяток прозвонят», и хоть спи, хоть гуляй до шести, когда вторично наступает штыковой церемониал в столовой, за ужинными щами либо горохом; а там — после ужина — вечерняя проверка да выкличка — кому назавтра ехать в суд или к следствию; затем внесет дневальный парашку (ушат), и — дверь на запор, на всю долгую ночь, до утренней переклички.

В этом порядке и протекает тюремная жизнь. Изредка разве навестит начальство какое-нибудь, обойдет два-три этажа — все, конечно, обстоит благополучно — и начальство уезжает… В неделю раз или два подаяние кто-нибудь из купечества сайками принесет, да изредка буйство произойдет какое-нибудь или согрубение, — согрубителя суток на пять в «карцыю» посадят, хотя вообще буйному народу вольготнее живется, чем смирному; к буйному и приставник и коридорный уважение даже какое-то чувствуют, потому, надо полагать, боятся: с шальным человеком в недобрый час не шути. А в «карцые» житье неприглядное: первое дело — потемки, второе — пройтиться негде, третье дело — ни скамейки, ни подстилки нет: валяйся на каменном полу как бог приведет да услаждайся хлебом с водою. И все-таки, несмотря на все эти неудобства, случаются желающие на «поседки». Иной нарочно мимо идущему начальству (своему тюремному) закричит вдогонку: «Блинник!», или сгрубит чем-нибудь, или в коридор покурить выйдет — лишь бы только посадили его в «карцыю». Дело понятное: сидит-сидит человек, денно и нощно, все в том же самом разнокалиберном обществе тридцати человек — инда одурь возьмет его: уединения захочется, которое в этом случае является чисто психической потребностью. Как попасть в уединение? Просить, что ли? — никто во внимание не примет. Одно только средство: пакость какую-нибудь сделать. Ну, так и делают!

И вот в этом заключается все дневное разнообразие тюремной жизни.

Но чуть после вечерней поверки щелкнет последний затворный поворот дверного замка — в камере спочинается развеселая жизнь заключенника! Покой, простор, отсутствие приставничьего глаза — «гуляй, арестантская душа, во все лопатки!»

III

ПРОДАЖА ПРЕСТУПЛЕНИЙ

— Вот вам, заключенники почтенные, начальство милостивое нового жильца жалует! — обратился дневальный к обитателям одной из камер татебного отделения, введя туда молодого человека после переодевания в приставницкой и указав ему койку.