В 1588 году, из Греции ехал в Москву цареградский патриарх Иеремия просить милостыни у богатого русского царя, которому за то вез икону с каплями Христовой крови. Турецкие султаны поступали с патриархами так точно, как и с молдавскими господарями: кто даст больше, тому и предпочтение. Султан Амурат III нашёл выгодным низложить Иеремию и сослать в отдаленный монастырь, а через пять лет нашёл выгодным возвратить его на патриарший престол. Вернувшись в Царьград, Иеремия застал соборную церковь уже мечетью; надобно было строить новую. Денег взять было в Турции неоткуда; он обратился к русским ресурсам. А дабы ничто не стесняло его в архипастырской практике, испросил у Сигизмунда III дозволение воспользоваться принадлежавшим ему правом суда и расправы над русским духовенством. Патриарх знал о беспорядках в церковном управлении на Руси и готовился сместить недостойного архипастыря, Онисифора Дивочку. Поводом к такому решению послужили, однакож, не столько проступки его в качестве иерарха, сколько открытие, что он, до своего посвящения, будучи мирянином, овдовел и женился опять; а церковными правилами возбранено было посвящать двоеженцев. Обнаружение рокового факта и смещение митрополита, по всей вероятности, не обошлось без иезуитов: они заготовили на этот важный пост своего кандидата. Львовские братчики радовались патриаршему суду, воображая, что, вместо Онисифора Дивочки, митрополия будет вверена более достойному пастырю; но выбор патриарха, к удивлению всех, остановился на минском архимандрите Михаиле Рогозе. Рогоза был иезуитский воспитанник. Дело устроено так искусно, что патриарх не опрашивал даже дворянства, которому принадлежало jus patronatus, то есть избрание достойнейшего в митрополиты, для представления на утверждение королю. Он удовлетворился только рекомендациею Скумина-Тишкевича, будущего противника унии, и еще нескольких панов, подготовленных к возведению минского архимандрита в высший духовный сан. Сидя по своим имениям, русские паны молчали, — те самые паны, которые, года три тому назад, принимали церковные дела так близко к сердцу.
Должно быть, уже и тогда о Михаиле Рогозе носились тревожные слухи. Благоразумный собиратель милостыни не стал противиться желанию дворян; но, при посвящении их избранника, выгородил себя следующими словами: «Если он достоин, то пусть будет по вашему слову достоин; но если он не достоин, а вы его представляете за достойного, то сами узрите, а я чист». Впрочем на патриарха могло сделать неприятное впечатление и то обстоятельство, что кандидат в такой высокий сан не представил ему праведной мзды за посвящение. Предчувствие не обмануло его. На возвратном пути из Москвы, он послал к Рогозе своего епископа, грека Дионисия, требовать у него 250 талеров. Дионисий увещевал Рогозу так: «Если бы твоя милость поехал сам к патриарху, то тебе стало бы дороже. Патриарх должен был содержаться на твоем хлебе, а потому справедливо возвратить ему издержки. У патриарха нет ни фольварков, ни сел, ни маетностей». Но Рогоза объявил, что не обязан ничего давать. Он рассудил, прибавляет, очевидно, с улыбкой, автор современного рассказа о деятелях унии, что теперь не нужно уже пастыря, когда он сам сделался пастырем». Вообще тогдашние духовные люди перестали уже смотреть на патриархов наивно, и толковали их суд и расправу так, что они ездят на Русь не для церковного благочиния, но «ради злата и сребра многа».
Тем не менее львовское братство сочло необходимым освободиться от местной духовной юрисдикции и испросило у патриарха грамоту, которой он подтвердил благословение антиохийского патриарха, данное в 1586 году. По этому благословению и по новому уставу, утвержденному Иеремиею, львовскому братству принадлежал надзор над благочинием и порядком всей русской церкви. Братчики обязаны были всюду наблюдать и следить за порядком церковного, религиозного и нравственного быта, все узнавать и обо всем доносить братству, которое имело право обличать не только священнослужителей перед епископом, но и самого епископа, если он ведет себя недостойно, в случае же его закоснелости, не признавать его власти и противиться ему, как врагу истины. Очевидно из этого, что братчики брали на себя восстановление падавшей русской церкви, в духе первых времен христианства. Но они не рассчитывали на одну инспекцию: в их среде были люди, понимавшие, что нравственность держится не страхом, а внутренними убеждениями, и что наука, прежде всего другого, должна спешить на помощь нравственности там, где она в опасности. Поэтому львовские братчики внесли в проект своего устава не только основание славяно-греческой школы, но право перепечатывания даже таких книг, как грамматика, риторика, пиитика и философия. Вслед за львовским, заведено было такое же братство в Вильне, а потом и во многих других литовско-русских городах.
Львовский православный епископ Гедеон Болобан воспротивился распоряжениям патриарха, не хотел подчиниться дарованному (т. е. проданному) им львовским братчикам уставу, начал стеснять их школу и типографию, но получил от патриарха такое грозное breve, какое когда-либо гремело с высоты самого Ватикана над головой ослушного прелата. «...Слышахом (писал, т. е. подписал), яко спротивити створил еси себе, и яко противишися Богу, возбраняеши и прешкождаеши добре делающим... Мы убо судивше и истинно испытавше обретохом тя убийцу и ненавистника добру: (ты действуешь) яко враг Божий и чужий веры его. Пишем убо к тебе, да ни в чемже, ни ко единомуже против что возглаголеши в Львове сущему братству и общемыслию, на главах их боголюбия и на потребнейших роду благочестивых, в нихже Бог почивает и славится. И аще убо, еже услышится, яко взбраняеши благаго, первее убо яко обидник, будеши отлученый и в клятве сый... Вонми добре и хранися от нашего завещания о сем братстве и от осужения! Тако да будет, а не инако...»
Русские архиереи вознепщевали о таких распоряжениях первосвященника; в особенности же горьки были они львовскому епископу. Он, на которого призван св. Дух, должен повиноваться приговору пекарей, чоботарей, воскобойников и всякого рода ремесленников и торгашей! Таков был его ропот. Таков был общий взгляд высших классов на социальные отношения сословий. Таковы были понятия даже и тех, на которых наивнейшие из братчиков возлагали упование свое, и которые поддерживали с ними связи совершенно в том духе, как Зборовские и другие паны — с низовцами. Мысль об унии с римскою церковью заронилась тогда не в одну голову. Шляхетное духовенство, поставляемое по выбору и протекции знатных панов, не могло иначе относиться к мещанам, как с погордою. Между тем, как видно и из самого устава братского, в числе этих торгашей находились люди мыслящие, в особенности типографы, которые в тот век вообще были, по ремеслу своему, можно сказать, учеными. Им-то, этим немногим светочам среди темной мещанской массы, которым и московское мракобесие, и латинское иезуитство были враждебны одинаково, обязано русское общество тем, что хоть не скоро, но выбралось наконец на дорогу общего человеческого просвещения. По злобе Гедеона можно угадать, кто был душою братских совещаний во Львове: он вытащил богоявленского монаха, братского типографа, Мину из Онуфриевского монастыря, заковал в кандалы и велел отвести в Галич; после, выпустивши его на волю, опять схватил и привязал к повозке, а братскому школьному учителю Кириллу, за то, что говорил перед патриархом апологию по гречески, приказал вырвать бороду. Вот этаким-то мученикам религии и просвещения, а не магнатам, уделявшим на занятия делами церкви часть своего времени между одною и другою забавою, должны мы приписать великое по своему успеху противодействие католичеству, грозившему стереть с русской земли русское имя. Эти люди, в своем убожестве и беззащитности, шли по следам первых проповедников христианства и оставили после себя след, достойный памяти более просвещенного века, чем тот, в котором жили они. Они-то распространили в обществе убеждение, что «совершеннейший собор не есть судилище одних только епископов»; что «между светскими бывает много людей благочестивых, одною простотою могущих делать многое»; что между ними «много бывает ученых, которые гораздо умнее епископов», что «простому мирянину, не имеющему посвящения, но знающему писание, надобно верить больше в поучениях, нежели самому папе»; что «больше надобно верить одному мирянину, из писания доказывающему, нежели всему собору»[105]. Эти-то люди, для которых имущество было последнее дело, а религиозное стремление сердца — первое, «стояли во главе православного движения», а вовсе не те, которые потеряли право обращать свою мысль и чувство к общественным условиям окружавшей их жизни, которых нужда к тому не побуждала, которых самолюбие было пресыщено ремесленным цехом панегиристов, и которые, по тому самому, грязнули безвозвратно в своих собственных мелочных интересах.
Для характеристики века и выяснения внутренней связи общественных явлений, которых сценою была тогда наша отрозненная Русь, я должен рассказать еще об одном деятеле опозоренной церкви, которой защиту и восстановление приписывают или богатым лицемерам, или бездомным промышленникам (казакам), или наконец — это всего обиднее — темной и разъединенной массе чернорабочих, сельским мужикам, которых нынче вошло в моду титуловать народом, — крайность, противоположная шляхетской, но никак не той корпорации и не тем личностям, которым эта слава принадлежит по справедливости.
Во время посвящения Михаила Рогозы в киевские митрополиты, луцким епископом был Кирилл Терлецкий. Он отличался самоуправством еше больше Болобана, и, по-видимому, не было такого дела, на которое не решился бы, в виду предстоящей выгоды. Сохранилось до нашего времени множество жалоб и позвов на этого епископа. Одни обвиняли его в изнасиловании проезжавшей через его имение девицы, другие жаловались на претерпенные от него побои, третьи просили законной кары за его разбойницкие наезды с толпою вооруженных людей. Даже на Афон заходили слухи о его неистовствах и злодеяниях. Там подвизался один из галицких русинов, человек одного закала с автором «Апокрисиса», именем Иоанн из Вишни. Он удалился от мира, в котором было так мало «творящих благостыню», но, по свойству горячей, любящей натуры, не мог в «тихом своем пристанище», отвернуть глаз от «житейского моря, воздвизаемого бурею напастей». В укорительном послании своем к русским владыкам, он, смесью родного языка с библейским, как это было тогда в ходу обратил к Терлецкому саркастически-резкое слово: «Пощупайся только в лысую головку, ксенже бискупе луцкий», писал он: «колько еси за своего священства живых мертво к Богу послал, одних сиканою, других водотопленою, третьих огненальною смертию от сея жизни изгнал?.. Вспомяни и Филипа маляра многопеняжного. Камо тыи румяныи золотыи, по его невольном отходи, осталися, и в чиим ныни вязенню сидят?» Этого представителя избираемой аристократами иерархии, то есть Терлецкого, кто-то из них самих, или, чрез их посредство, кто-то из иезуитов, рекомендовал благосклонному вниманию патриарха, в тех же самых видах, что и Михаила Рогозу. Патриарх, еще на пути в Москву, вслед за Онисифором Дивочкою, низложил также супрасльского архимандрита Тимофея Злобу, которого обвиняли в убийстве; прочим духовным грозил учинить, на возвратном пути, розыск и сделать то же с другими отступниками от правил иерейской чести и добродетели. Обдираемые турецким султаном, патриархи очутились в необходимости собирать на Руси мзду, то посредством перемены духовных сановников, то посредством угрозы судом; а их архимандриты, игумены и даже епископы постоянно просили милостыни в домах у знатных панов, иногда выпрашивали у них даже места, то есть духовные хлебы, на досаду туземным искателям оных, и нередко вносили в общество раздоры и недоразумения[106]. От этого уважение к патриархам падало, и противники древнего благочестия приобретали новые аргументы для отвращения людей образованных и богатых от предковской их веры. Патриарх, по дороге в Царьград, гостил у великого коронного гетмана Яна Замойского, которого предки недавно еще были православными. Замойский, подобно вельможам, остававшимся в благочестии, давал у себя приют представителям всех социальных и религиозных идей, хаотически боровшихся тогда в Речи-Посполитой[107]. Он же, притом, был человек европейской учености, один из редких примеров между панами, и беседа с Иеремиею, человеком тоже ученым, была для него интересна. Проведав о расположенности патриарха к Терлецкому, Гедеон Болобан явился в доме Замойского и доносил патриарху на луцкого епископа, что в народе обвиняют его в наездах, буйстве, разврате, делании фальшивой монеты. Патриарх свел его с глазу на глаз с Терлецким, и Гедеон тут же стал уверять, что все толки о нем в народе — клевета, стал восхвалять святую жизнь Кирилла Терлецкого и выражать ему братское дружелюбие. Патриарх отпустил Кирилла милостиво, а Гедеон, зная, что патриарх не умеет читать и писать по-русски и по-польски, подсунул ему к подписи бумагу, содержавшую в себе обвинение Кирилла. Патриарх, сведав потом, что его обманули, выдал Кириллу оправдательную грамоту, объявляя в ней, что он обманут, и назначил его своим экзархом или наместником на предстоящий съезд русского духовенства. Это еще не все. По жалобе львовского братства, патриарх оставил Гедеона под запрещением до покаяния. Тогда Гедеон обратился к львовскому католическому епископу Суликовскому, — тому самому, который устроил трагическую сцену в навечерие Рождества Христова, и на которого он жаловался королю, — кланялся ему, объяснял, что патриарх притесняет владык, желая с них что-нибудь сорвать, советовался о средствах избавить русское духовенство от цареградской неволи и высказал мысль, что хорошо было бы подчинить русскую церковь папе. Но и тут не конец характеристике. На соборе в Бресте Гедеон подписал, вместе с другими архиереями, акт соединения церквей, а когда уния не была принята знатными панами, он перебежал в их лагерь и уверял, будто бы подписал бланк, на котором ничего еще не было написано. И благочестивые паны приняли его в свою среду; они поверили, или сделали вид, что поверили, его оправданию, и заставили его подать это оправдание во владимирском замковом, так называемом гродском суде, в виде протестации, чтобы уверить и других в честности человека, заковывающего в кандалы братских типографов и вырывающего бороды братским учителям.
Чтобы понять, как это было возможно в панской среде тогдашней, надобно вспомнить, что польское высшее общество, высватав за Сигизмунда I-го итальянскую принцессу из дома Сфорца, знаменитую в Польше королеву Бону, вместе с нею пересадило на савроматскую почву продукты придворной культуры итальянской. Королева Бона пропагандировала в Польше весьма усердно те пороки и злодеяния, за обличение которых её земляки и родственники сожгли Савонаролу. Итальянский нравственный разврат XVI века, в виде готовых продуктов высшей цивилизации, быстро охватил умы и сердца польских савроматов, и от них свободно переходил в Червонную Русь, путем колонизации. Остальная литовская Русь была ограждена от него в некоторой степени тем, что ляхи не имели права селиться в пределах Литовско-русского княжества; но с 1569 года, со времен политической унии, состоявшейся на Люблинском сейме, исчезла и эта преграда. Главным виновником этого слияния гражданских обществ, несоединимых по своей формации, был прославляемый нашими историками князь Константин-Василий Острожский. Он был виновен панскою пассивностью, недостатком сознания русской природы и неуважением к правам своего народа, в обширном смысле слова. Если бы он не подписал люблинского акта политической унии, не осмелились бы польские паны употребить над прочими депутатами тех насильственных мер, которые потом провозглашены, как это часто бывает в истории, «соединением свободных со свободными и равных с равными». Дом Острожских, так точно как и дом Вишневецких, был широкими вратами, ведущими в погибель русскую веру и народность; но эхо панегиристов XVI века до сих пор оглушает наших историков: они князя Константина-Василия Острожского ставят едва не наравне с Владимиром Равноапостольным. Я подтвержу ниже справедливость моего протеста; а теперь скажу, что вообще высшее русское общество находилось тогда в положении ни мало не благоприятном для таких прекрасных исключений, каким представляют у нас эту убогую дарами природы личность, Тогдашний русский мир похож был на иудею и Самарию во времена босоногих апостолов. К иудее, с её книжниками и фарисеями, тупо державшимися буквы закона и обрядности, подходила близко Русь московская; на Самарию, готовую уверовать, что «истинные поклонницы» не нуждаются в иерусалиме, была похожа наша отрозненная Русь. Высшие сферы, выкованные на севере Иоаннами да Годуновыми, доказали на Максиме Греке, на попе Сильвестре и на многих подобных им героях нравственности, свое тождество с обвинителями человека, назвавшего себя гласом вопиющего в пустыне. На юго-западе, то есть в польско-литовской Руси, сам Курбский, реакционер иоанновщины, развратился в общении с князьями Острожскими, Сангушками и другими. На севере, при сильном преобладании буквоучения, погубившего Никона даже при «тишайшем» из государей, не было места разумной пропаганде нравственных начал снизу вверх; а на верху даже и тот, кто мог взять все под прикрытием законной формальности, боролся с соблазном кражи без приглашения закона в соучастники. (См. «Ист. России» С. М. Соловьева, т. X, стр. 210). На юго-западе, политическое развращение умов обуяло всех до того, что не различали предателей веры, народности и равноправности от её героев. Здесь прежде всего и после всего нужно было принадлежать к знатному дому, чтобы сподобиться, как чести на земле, так и святости на небесах. Такова была пропаганда культуры, принадлежавшая сперва баронам пограничных марок немецких, потом немецкому духовенству, воспитанному феодализмом, наконец просветителям Италии, папам и кардиналам, не позволявшим двигаться земле в небесной сфере и человеческому сердцу — в сфере чистых, бескорыстных стремлений. Задолго до унии, эта пропаганда сделала свое дело над высшим классом общества; но низшее, в форме братств, заявило претензию на гуманизм, почерпаемый не из классической литературы, а из общедоступного и вездесущего источника. Претензия была опасная, по крайней мере некоторым из умных проповедников папского абсолютизма могла она казаться таковою, и эти умные проповедники приготовились заглушить ее церковною униею.
Глава IX.
Съезды православных иерархов в Бресте Литовском и соглашение устроить церковную унию. — Иезуитская инструкция киевскому митрополиту. — Пассивная натура русских панов и рассчет на нее иезуитской партии. — Объявление церковной унии и пустой взрыв негодования со стороны панов. — Характеристика русского магната в лице богатейшого из них. — Неоправдавшиеся надежды сочинителей унии.