Вмешательство запорожских казаков подавило, как мы видели, составившуюся в Киеве униатскую партию; но мещане не были этим обрадованы ни в каком отношении. Запорожские полковники созвали из окрестных мест казацкую голоту, которая только тогда и разыгрывала роль христолюбивого воинства, когда было кого пограбить. Говоря о ней вообще, имя веры и церкви было для неё лишь прикрытием настоящего побуждения к тому, чтобы произвести расправу над отступниками. Грабёж, учинённый казаками в Киеве, был для мещан столь же чувствителен, как и печатание православных церквей, и, если судить по витебцам, то кияне едва ли могли решить, которое из двух зол было для них меньшим злом.

Киевские мещане, равно как и мещане других украинных городов, были рассадником казачества со времён киевского воеводы Андрея Немировича, каневского старосты Василия Тишкевича и черкасского, Яна Пенька;[99] но корпоративной солидарности с казаками у них не было, как у людей статечных с людьми не статечными, то есть такими, которые из одного положения быстро переходили в другое, из людей оседлых делались кочевниками, из людей зажиточных — убогими скитальцами и врагами правительства, — которых, как говорилось о них издавна, не по чём было сыскивать. Так точно и пограничная шляхта в начале служила колыбелью знаменитым казакам, которых называли даже печатно мужественными львами; но, по мере того, как рыцарская сабля уступала в пограничных осадах первое место панскому плугу, корпоративная солидарность между шляхтой хозяйственной и шляхтой добычной превращалась всё более и более в отчуждение. Казацкими гетманами были сперва князья, потом, как Ян Оришовский, подстаростичи,[100] вслед за тем, как Лобода и Сагайдачный, безвестные шляхтичи, и наконец люди совершенно тёмные — Павлюки, Гудзаны, Скиданы, Остряницы, Гуни. Из защитников пограничья казаки всё более и более делались разбойниками, так что лучшие люди своего времени, игравшие лично весьма почтенные роли в обороне христианского мира от мусульман, отзывались о них не иначе, как с негодованием.[101] Характер казацкой деятельности зависел от того, под каким предводительством они действовали. Сами по себе это были те же коуи, торки, берендеи, чёрные клобуки, ушкуйники, которых вырабатывали искони наши русские пустыни, лежавшие открытой дорогой в приюты мирного труда и гражданственности для таких же дикарей половцев и печенегов. В 1624 году, казаки приспели в Киев для защиты мещанских церквей и в то же время для грабежа мещанских дворов. Их усердие к православным братчикам измерялось поживой на имуществе их противников. Возле Ходыки и его приверженцев они так хорошо погрели руки, что коронный гетман Конецпольский, чуждый религиозной стороны украинских смятений, не мог этого простить им даже на Медвежьих Лозах (о чём будет речь в своём месте). Если мещане тянули иногда в один гуж с казаками, то это бывало не иначе, как вследствие выбора между террором казацким и террором шляхетским. Тесная дружба с казаками пугала мещан; но ещё больше пугала их казацкая мстительность. По своему быту, по своим интересам и склонностям, мещане относились к казачеству не иначе, как относятся в наше время благоразумные бюргеры к стачкам коммунистического пролетариата. Мещане были не прочь загребать жар казацкими руками, чтобы потом, в случае напасти со стороны шляхетской партии порядка, говорить, как говорили в 1585 году, члены киевской ратуши: «Мы и сами небезопасны от них в домах своих, яко на Украине»; но предпринять с казаками общее великое дело никогда не отваживались. В случае успеха предприятия, казаки из мещанских «потужников» сделались бы мещанскими господарями, то есть безнаказанными хищниками. В случае неуспеха, казаки разбежались бы по своим низовым пристановищам, по вольным степным осадам, по замкам и дворам самой шляхты, которой они были постоянно нужны, а в крайнем случае ушли бы целым войском на Дон, как это было сделано ими в 1635 году,[102] и тогда мещанам пришлось бы отдуваться перед панским правительством за все казацкие подвиги.

Но, если славетные горожане, в критический момент эпохи Иова Борецкого, находились между молотом и наковальней, то положение их воинственных собратьев, в свою очередь, было незавидное. С переходом горожан, а следовательно и всех чернорабочих в унию, казаки лишились бы притока пострадавших из-за унии людей, которые связывали их полупромышленную общину с городами. Это значит, что многие бездомовники не знали бы, где приютиться на зимнее время, когда вся казацкая голота, как полевые мыши, стекались в мещанские дома. Украина сузилась бы тогда для казаков до тех сильно оказаченных пределов, где в старостинских и владельческих городах о бок мещан послушных установились, в силу вещей, мещане непослушные, называемые в правительственных люстрациях и просто казаками; где королевские и панские осадчие властвовали больше де jure, нежели де facto; где казаки терпели старостинский и панский режим единственно потому, что, в их отсутствие, жёны и дети их находились под защитой мещан послушных, то есть местной милиции. Конечно там послушные мещане не приняли бы унии без согласия мещан непослушных, которые так твёрдо стояли на собственных ногах, что пользовались иной раз всеми полевыми и речными угодьями, а в самом городе забирали под себя почти все грунты, не отбывая за то никакой повинности, и на тысячу своих хат в городе и по хуторам едва оставляли места для сотни хат, находившихся под присудом у пана старосты или его наместника. Но независимо от выгод единоверия, каковы бы они ни были, казаки ненавидели унию по самым первым её проявлениям. Когда шляхтич переходил в католичество или в иную панскую веру, хотя бы даже и в ариянство, на это обращалось мало внимания. На то он был пан; а пан и лях, для казака, издавна были понятиями однородными. Но когда свой брат казак или мещанин переменял веру, это значило, что он приставал к стороне, противной казацким интересам; что у него торги и праздники были другие; что самая совесть его не подлежала уже прежнему судье или исповеднику, и что с ним все связи общежития рвались, как с отступником и врагом христианской веры.[103]

Этому естественному взгляду казака на унию придали едкую ненависть мещане, которые, отстаивая всячески свои церкви против униатов, лишались мест в магистратских лавицах, из людей статечных делались бродягами, из спокойных владельцев крамных комор в городах превращались в рискующих низовых промышленников. Новая вера, противопоставленная древнему русскому благочестию, сделалась, в устах попов и монахов, предметом повсеместного порицания. Она, как посягательство на их кусок хлеба, недоступный для самого католичества, была для них гораздо возмутительнее той «кривой веры», которой так не любили основатели Печерской обители. Зная о ней ещё только по слуху, как об опасном нововведении, затеянном панами светскими и панами духовными, распутными и жестокосердыми иерархами, убогое духовенство так сильно предубедило против неё простолюдинов, что, ещё до обнародования унии, иезуиты советовали Рогозе не называть её по имени, а придумать ей такое название, «которое бы не так было, противно для слуха народа».[104]

Смешение материальных и нравственных интересов, столь обыкновенное в жизни, вооружило против иезуитской выдумки все низшие классы русского населения. Но мужики не смели противиться административным распоряжениям в королевских и экономических — в панских сёлах. Мещане противодействовали унии лишь настолько, насколько ревность дома Божия и оскорблённая свобода совести сливались у них с промышленными, торговыми и семейными интересами. Они противились унии не столько открытой силой, сколько силой гражданского права, утверждённого на вековечном обычае. Они прибегали даже к дипломатии и пользовались покровительством то панов диссидентов, то панов православных, которые действовали вяло и непоследовательно, как люди, не связанные с униатским вопросом материальными выгодами и тяготеющие сильнее мещан к центральной власти. Одни казаки, при своей нестатечности, при неопределённости своего быта и готовности на всякую крайность, позволяли себе карать униатов, без оглядки на свои семьи, на свои дворы и промыслы.

Но когда всё было, по-видимому, готово уступить унии, когда и в самих монастырях обнаружилось колебание по вопросу: стоять ли за цареградского патриарха, или избрать собственного, с тем чтоб составить с униатами одну церковь, тогда казаки, будучи прежде только людьми подставными, очутились ответчиками одни перед лицом всего королевства. За подвиг благочестия, показанный недавно над войтом Ходыкою и его соумышленниками, казакам приходилось отвечать в недалёком будущем, может быть, перед такой же комиссией, какая судила витебцев за убийство Кунцевича. Войт, как бы то ни было, носил титул славетного даже в королевских грамотах. Он, в муниципальной общине, был таким же представителем королевской власти, как пан староста за пределами магистратского присуда. По конституции Речи Посполитой, он, во время исполнения своей обязанности, пользовался правами шляхетноурождённых; и притом казаки знали, что Ходыка принялся водворять в Киеве унию не без личной известности королю, в глазах которого уния была такой же законной верой, как и латинство, между тем как православие считалось исповеданием бунтовщиков и ослушников. Убиение попа Юзефовича так же грозило казакам строгой ответственностью. В этом деле они поступили вовсе не так, как следовало бы ожидать хотя бы и от кровавых «борцов за православие». Церковь Св. Василия (Трёх Святителей), преданная Юзефовичем униатскому митрополиту, — после бессудной казни над отступником, оставлена казаками без призрения; никто не смел ею воспользоваться; она стояла пусткою[105]. А между тем у короля осталась в памяти тяжёлая для казаков заметка.

Да и кроме унии, у казаков наросли счёты с правительством со смерти Сагайдачного, с которым правительство считалось осторожно, и без воли которого казаки не предпринимали ничего важного. Верные своему прототипу, наши варяги, с 1622 года, не переставали пиратствовать на Чёрном море, и не дальше, как в июле 1624 года, появились в самом Босфоре, в виду Царьграда. Не раз уже грозил им за гостеванье на море новый коронный гетман Станислав Конецпольский, который был помоложе и позавзятее осторожно-энергического Жовковского. Он слыл искусным полководцем; он умел составить значительное войско для войны с Густавом Адольфом, и казаки его побаивались.

Они побаивались его и за недавнее побоище, совершённое ими в Богуславе над жидами, которые в короткое время, так сказать с налёту, основали там торговую колонию, заняли своими домами почти весь рынок и главную улицу, взяли у старосты в аренду все хозяйственные статьи, и уже в 1620 году, возбуждали жалобы местных жителей на «жидовскую оппрессию». Жалобы не вызвали никакого удовлетворения со стороны законных властей в течение нескольких лет. По примеру шляхты, прибегавшей к «платным» казакам за помощью против соперников своих, богуславские мещане обратились к ним с просьбой о защите от жидов. Ещё будет яснее, когда мы скажем: тем самым способом, каким люди духовные, или ревностные к Божию дому, вооружали казацкую руку на похитителей церковных имуществ, богуславцы вооружили её на эксплуататоров своего имущества и своих доходов. Казаки, с обычной им в подобных случаях энергией, противопоставили свои присуды старостинскому присуду и свою власть — власти панского правительства. Жиды исчезли, как исчезает дым перед лицом огня. Исчезли их дома, лавки, важницы, мытницы, винокурни, броварни, а жидовские барыши перешли в те корчмы и шинки, в которых «казаки-нетяги» пропивали так называемую людскую денежку и панский червонец в совершенной дружбе с шинкаркой. Подобное же самоуправство совершили они и над корсунскими жидами, которые, по их словам, «проливали кровь христианскую». За своё казацкое правосудие приходилось теперь Запорожскому Войску ведаться с Конецпольским, президентом военносудной комиссии, имевшей в своём распоряжении 30.000 хорошо вооружённого шляхетского войска и 3.000 наёмных немцев.

Но самая тяжкая ответственность лежала на казаках за то, что они вмешивались в турецкие дела, помогая крымскому хану Магомет-Гирею в его восстании против султана и поддерживая претендента на турецкий престол, так называемого царевича Александра Ахию. Об участии казаков в крымских смутах и об их затее посадить на турецкий престол мнимого сына султана Магомета III, я буду говорить подробно, когда вернусь к повествованию о казацко-шляхетских войнах. Здесь достаточно сказать, что в том и другом случае казаки традиционно воспользовались внутренними смятениями соседних стран, ища добычи, без которой нечем было им существовать, и военной славы, которой дорожили не меньше любого европейского рыцарства. Между тем поддержка крымцев против султана и готовность подняться всей своей массой для похода в турецкие владения морем и сушей во имя мнимого наследника цареградского престола, раздражили Порту против Польши до такой степени, что вечный мир, выхлопотанный князем Збаражским в Царьграде, обратился в ничто. Король прислал на Запорожье своего дворянина с требованием, чтобы казаки выписали из своего реестра всех беспокойных людей, превышающих цифру 6.000, а в числе шести тысяч подчинились распоряжениям верховной власти; если же этого не сделают, то к ним придёт коронный гетман Конецпольский и королевским мечом отделит казаков, признаваемых правительством, от своевольных людей, которые вписались в казацкое товарищество для того, чтоб не подчиняться никаким установленным властям и присудам.

Этот ультиматум произвёл переполох не в одних казаках, но и во всей православной общине, центром которой был киевский митрополит Иов Борецкий. Как ни мало были похожи дела милосердия, проповедуемые Борецким, на подвиги руины и хищения, отличавшие казаков, но между духовной и военной корпорациями в южной Руси существовала тесная связь. Передовые люди в православном духовенстве и знаменитые вожди в казачестве происходили из того класса русской шляхты, который не искал карьеры в качестве дворян или слуг «великих панских домов», напротив прокладывал себе дорогу к независимому положению собственными нравственными средствами. Отсюда происходила дружба между такими людьми, как Иов Борецкий, и такими, как Пётр Сагайдачный, имевшая своим результатом восстановление киевской митрополии. Положение двух корпораций, монашеской и казацкой, относительно правительствовавшего в Польше класса имело много сходного. Ни в одном протесте православных панов эпохи Иова Борецкого мы не встречаем не только ходатайства в пользу восстановленной в Киеве митрополии, но даже упоминания о ней. Православным панам, как членам феодальной республики, восстановленная митрополия должна была казаться такой же узурпацией простонародной массы на счёт шляхетной государственности, как и панам католикам. Последние не обинуясь называли предводителей православного движения genus sceleste hominum; первые упорно молчали о них всюду, где слово их было бы делом. Очевидно, что, в глазах разноверных строителей Польского государства, киевское духовенство, соединявшееся под властью Иова Борецкого, было своего рода казачество, не признающее над собой ни королевского, ни сеймового присуда, исключающее само себя из гражданского общества, иностранствующее в виду Польского государства. И в самом деле у монашеской корпорации, так точно, как и у казацкой, русская почва уходила из под ног с каждым годом всё более и более. Видя быстрые успехи латинства и подготовляющей к нему унии, православное духовенство не могло не опасаться, что придёт время, когда оно останется только при одной, можно сказать, неграмотной черни. Пренебрежённая даже теми русскими магнатами, которые отстаивали ещё на сеймах греческую религию в её принципе, партия Борецкого не могла мечтать о социальной автономии Украины под знаменем веры. Для неё дворянство заменяли мещане, а магнатов — казацкие вожди. Но мещане показали, в лице Ходыки, как их общественные мнения способны подчиниться силе правительства, а казацкие предводители были сильны только тогда, когда государство находилось в затруднительном положении. Отделавшись войной и миром от опасности со стороны турок, правительство одним ударом готово было сокрушить казацкую силу. Казаки сознавали свою неспособность выдержать собиравшуюся на них грозу, и «бачнейшие» из них стали помышлять об убежище. Убежище было уже указано им духовными их наставниками. Оно находилось в той земле, которую они опустошали то в пользу московского самозванца, то в пользу польского короля, то во славу имени воинственного сына его. Только Восточный Царь, огорчённый их поступками, мог их спасти от занесённого на них королевского меча. При всём сознании своей виновности перед его «пресветлым величеством», казаки нашлись вынужденными обратиться к нему о защите.