Мы не только в повседневной жизни нашей восклицали:

— Так бы сделал Иван Ильич, или — он обязательно высказался бы так, мы, припоминая вместе проведенное время, передавали в точности гримасы, жесты и позы, которых, кстати сказать, у него было неисчислимое множество и которые он любил; даже ночью мы видали его во сне и поутру делились сновидениями.

Как я уже сказал, я не скрыл от Петухоя, что записываю о этой пресветлой и удивительной личности, и часто, читая записки Петухою, слышал от него восторженные вскрикивания и аханье.

— Ну, чёрти, что! Верно. Все, как наяву.

Ободряемый наивным своим слушателем,

я яростно начинал вращать глазами, т. е. глазом, опускал свой голос до шепота и, читая, задыхался в особенно важных местах и даже кричал, пересказывая тот или иной эпизод. Доходя до казачьих песен, начинал их распевать и так увлекался тем, что писала когда-то моя рука, что сам казалось, растягивался в чернильные строчки, качался со своими кривыми буквами, переживал вторично и свое отрочество и свою молодость, да и всю жизнь.

Иван Ильич, этот изумительнейший казак, обладал тысячу и одним недостатком, были у него разнообразнейшие пороки, но, как казаку, ему были свойственны благие порывы, благороднейшие чувства, теперь столь редко встречающиеся.

Он был некоторым, если можно так выразиться, искателем.

Его душа никогда не успокаивалась. Он не только был историком, идейнейшим казаком, но отчасти и философом.

— Я, — говорил он, — родился. Кто скажет, что я вру?