И дал он Ивану Ильичу со стены портрет масляной краской писанный. Огромных размеров. Рама одна пуда два весила. На портрете изображен Царь во весь рост. Даже больше.

Поблагодарили мы его за подарок, вынесли портрет на крыльцо. Гаморкин даже прослезился.

— Ведь этакого-то портрета и в Атаманском дворце нет. Ку-ум, куриная твоя голова. Ты глянь, да ты глянь. Как привезу его, как поставлю у себя в курене, так он же всю стену закроить. На хутор-то его, к Настасье Петровне. Ведь это кому показать? Кому рассказать? Ху-у-у-у! Патретик, так патретик. Цвета-то, цвета. И красный на ленте, и голубой на мундёре. Ии-х! Ии-х! А ордено-ов-то, орденов. Чистая тьма! И крестики, и звездочки, и медальки, и чего-чего только не понаворочено.

Ильич был как ребенок.

— Вали его, кум, мне на спину.

Сам пьяный, качается и на ногах не стоит. Влез на коня, привязали мы к его спине патрет, попрощались с хозяином.

— Ежели смолить опять будут, в известность поставьте! — сказали и вышли шагом из ворот.

Согнулся Ильич. Рама обвисла и полотно натянулось на гаморкинской спине и голове.

— Эх, — говорит восторженно казак, — поскачем, Евграфыч, поскачем друг сердечный.

Хочется ему скорее во взводе похвастаться, а взвод, надо вам сказать, в двадцати верстах…