— Так не могу же я вам предложить такую вещь, как Робинзон, например.

— Ах, голубчик, эту-то самую книжицу мне и надо. Какая прелесть. Я ее, пожалуй, лет уж десять не перечитывал.

Он уныло покачал своей сплюснутой головой.

— Что ж! Ваше дело. А то, право, взяли бы хоть Либкнехта. Он полегче будет. Ужасно мне обидно, товарищ К., что вы от нашего лагеря сторонитесь. Мимо какого великого дела проходите. Работали бы с нами заодно. И честь вам бы была и слава.

— Что поделаешь! Не могу. Этой самой родиной болен. Не по пути нам.

— Та-ак. Ну, входите в нашу хату. Милости просим.

Матросы сидели вокруг ревущего граммофона, курили и грызли подсолнухи. На мой полупоклон они кивнули головами и больше уже не обращали на меня внимания.

Из учтивости прослушал я со скукой несколько пластинок и хотел уже уходить, как поставили новый номер и из широкоразвернутой медной трубы полился стройный, тягучий, нежно-носовой, давно знакомый мне, но позабытый многоголосый мотив. Чем дальше развертывалась несложная, но захватывающая милая мелодия, тем ближе и слаще и знакомее она для меня становилась. Но вспомнить, где я ее слышал, мне все еще не удавалось.

Наконец, граммофон закозлил, заикал и остановился. Матросы стали догадываться:

— Может быть, это варган, — говорил один, — я вот такой однажды в трактире слышал.