Но вот наступают третий и четвертый акты, в которых с поразительной быстротой вырастает трагический интерес пьесы.

В этих актах есть сцены, поразительные по своему ужасу, равные с шекспировскими по своей классической простоте. Аким уходит из сыновнего дома, потому что там много «пакостей», а потом возвращается, чтобы сказать, что «душа надобна». Никита испытывает первые приступы тяжелого бескомпромиссного мужицкого раскаяния: «скуплю мне… тошно мне…» Потом не передаваемая никакими словами тяжелая, как кошмар, сцена закапывания «живого ребенка» в погребе. Потом панический страх Анютки, прислушивающейся в избе к тому, что делается на дворе, и кричащей Митричу, что ее кто-то сзади за плечи лапами хватает… Целый ряд потрясающих, невиданных сцен — и что же? Матрена передает сыну ребенка (правда, довольно аляповато сделанного из тряпья) — весь театр облетает веселый смех. Анютка в избе мучается боязнью, что ребеночка закопают живьем, — смех. Никита дрожит при воспоминании о том, как трещали под доской маленькие косточки, — хохот! И это не раз и не два, а десятки раз, до конца пьесы, вплоть до того, как Аким просит господина урядника погодить и дать сыну докончить перед миром свою исповедь.

Что же знаменует этот неожиданный смех? Предположим, что труппа играла из рук вон плохо, предположим, что обстановка была карикатурна, что суфлер мешал актерам, что кто-то из действующих лиц забавно перепутал свою роль. Но все-таки ход пьесы остается тот же, потрясающий ее смысл не изменяется ни на волос, и все с той же простотой и ясностью развертывается перед зрителем ужасная картина окутанных чудовищной тьмою и мечущихся в ней людей. Как же можно, даже при специальном желании, не только смеяться, глядя на эти тяжелые сцены, но даже оставаться холодным к ним?

А между тем и обстановка не заставляет желать ничего лучшего, прекрасная труппа играет так согласно и «цельно», как никогда еще она, кажется, не играла; премьеры болеют нервами, исполняя свои роли.

И смеются ведь не мужчины, потому что мы видели некоторых из них выходящими в антрактах с побледневшими и задумчивыми лицами, — смеются почти исключительно молодые женщины и девушки. Что заставляет их смеяться в то время, когда мужик Никита давит доской своего только что родившегося сына? Бессердечность ли это? Тупость ли ума, чувств и нервов? Непонимание ли чужой народной жизни? Для нас эти вопросы — ряд загадок.

— Да какое же имеете вы право наконец навязывать публике ваши мнения и чувства? — спросит нас, может быть, недовольный читатель. Мы ответим на это:

конечно, никакого. Но требовать от публики уважения к самой себе, требовать того, чтобы неуместный дикий смех не мешал зрителям, любящим сцену, — слушать, а актерам — играть, нам кажется, право всякого, заплатившего свои хотя бы и тридцать пять копеек за место. И пренебрегать этим правом — неприлично и дурно.

Рецензия на повесть Р. Киплинга «Смелые мореплаватели»

Р. Киплинг. Смелые мореплаватели (M., 1903)

Давно известно, что самый трудный и ответственный род литературы — это произведения, предназначенные для детства и юношества. Русская литература, которую уж никак нельзя назвать бедной и которая с каждым годом завоевывает все более и более почетное положение на мировом рынке, почти ничего не дала в этом направлении. Попыток, правда, и теперь достаточно много, но все они приурочены к предпраздничной широкой торговле детскими книгами и представляют из себя или жалкие и грубые компиляции с иностранного, или неуклюжие доморощенные произведения, в которых даже детский ум, несмотря на свою нетребовательность, гибкость и легкую приспособляемость ко всяким перспективам и освещениям, невольно чувствует фальшивое заигрывание, подделку, слащавое и болтливое сюсюканье.