Палец ефрейтора останавливается в воздухе и обличительно направляется в грудь волноопределяющегося.

— И брешешь! — с укором и торжеством говорит Верещака. — Брешешь! повторяет он с язвительным фальцетом. — Какую ты там еще выдумал хоруг? Хе-руг-ва!.. От как нужно, а совсем не хоруг. Так и говори: знамя есть священная воинская херугва, под которою собираются защитники престола и отечества. Повтори.

— Кажется, в памятке написано хоругвь, г. ефрейтор?..

— Кажется? А вот мне кажется удивительным, чему вас там у стюдентах учат… Ежели тебе начальство говорит херугва, то оно так и есть — херугва. И никаких!.. А ты мне тут начинаешь симметрично дурака валять. Ты думаешь, что як ты з господ, то тебе усе можно! Не-ет, брат, — поцелуй меня у спину, бо я на Спаса мед ел. Я тебя, брат, так распатроню!..

Несмотря на то, что вольноопределяющийся по обыкновению молчит, ефрейтор чувствует себя несколько сконфуженным. Он отводит глаза в сторону и старается замять вопрос о правильности произношения.

— Скажи мне, Шевчук, что такое часовой?

Шевчук по-прежнему нахохливается, моргает глазами и отвечает:

— Часовой есть лицо неприкосновенное.

— Правильно. А почему, Бондаренко?

— Потому что до его никто не смеет дотронуться.