Страстный и резкий язык этих газет и памфлетов родился только сейчас: слова, ковавшиеся для потребностей момента, жалили; фразы, полные нового красноречия, поражали противника как удары дубины. Братья Гонкур, утонченные литераторы и глубокие эрудиты, в упомянутых выше двух книгах не скрывают своих роялистских убеждений, но они не могут не восхищаться литературным талантом революционных писателей. «Они отвечают аристократам площадным слогом, языком, подобранным в сточной канаве, которому они придают гибкость, не лишая его силы, и который они делают разнообразным и послушным, не лишая его яркости, выразительности и уверенности. Пусть вас не введет в заблуждение беглый взгляд на эти газеты, на эти непристойности (ces b… et ces f…), потому что они являются в них своего рода знаками препинания, преодолейте отвращение, и вы найдете, кроме этой манеры выражаться, ловкое мастерство, уменье привлечь народную массу и сделать доступными ее пониманию принципы правления и абстрактные политические доктрины. Вы найдете там выразительный, сочный, мощный язык в духе Рабле, который подкрепляется шуткой или ругательством – всегда кстати, – исключительную подвижность ума, сжатость, логичность и крепкий простонародный здравый смысл… Придет время, когда признают ум, оригинальность и даже, может быть, красноречие – единственное настоящее революционное красноречие – у папаши Дюшена и в особенности у Гебера»[35].
Оружие, поднятое сначала аристократами, было вырвано у них из рук и обращено против них. Их газеты имели очень ограниченное распространение и часто должны были прекращать издание из-за недостатка читателей, в то время как «могущественные Vade Революции» заслужили неслыханную популярность.
Несмотря на успех папаши Дюшена и подобных ему писателей, несмотря на их исключительное влияние на ход событий, нельзя забывать, что роялисты первые украсили свои газеты «цветами плебейского красноречия». Комиссия при Национальном Институте поспешила забыть этот факт в своем докладе о продолжении Словаря французского языка (год IX). «Во время Революции, – говорится там, – преувеличенность понятий породила преувеличенность выражений; красноречием считали необычные соединения несовместимых слов; люди совершенно необразованные или очень мало образованные считали, что они призваны быть ораторами, поэтами, писателями; они хотели привлечь к себе внимание, и так как они не умели сделать этого разумными средствами, которые одобрил бы хороший вкус, то они прибегли к дерзкому языку, который как раз соответствовал их поведению. Они создали варварские слова, искусственные обороты речи и нашли слишком много подражателей, которые напыщенность принимали за величие, а нелепые безрассудства за удачную смелость». Институт повторял нападения, сыпавшиеся в то время со всех сторон на «бесчисленных болтунов, которые появились во время Революции и принесли к нам из всех уголков Франции свои провинциальные слова и выражения, обезображивающие теперь язык Расина и Бюффона» («Décade philosophique», 30 Фруктидора X года). В те времена относились очень презрительно к литераторам, «вышедшим из рядов этой несметной толпы журалистов, рожденных Революцией: молодые приказчики, осташиеся без работы, юные клирики, сбежавшие из семинарий, пытались продавать свое остроумие по два су за полстраницы, и их нанимали самые различные партии, начиная от папаши Дюшена и кончая „Придворным Вестником“ („Courrier de la Cour“)» (Bulletin de Paris, 7 Мессидора X года).
Понятно, что робкие писатели, состарившиеся подобно Лагарпу и Морелле в салонах при старом режиме, возмущались демагогическими речами революционных газет: они слишком шокировали их привычки и академическую благовоспитанность. Но политический деятель или историк, который разбирается в задаче, поставленной событиями перед этими журналистами, который знает, что им надо было овладеть вниманием литературно-неграмотной толпы, разжечь ее страсти и завоевать ее содействие для дела, предпринятого ими, должен принять, что стиль их соответствовал обстоятельствам, и может лишь удивляться, что нашлось столько талантливых писателей, которые для того, чтобы приобрести «ничтожное признание низов и подонков общества», пользовались этим языком, слывшим стертым и устарелым. Ведь революционный журналист и памфлетист – не профессор риторики, следящий за непогрешимостью языка. Прежде чем думать о правилах грамматики и хорошего стиля, он, так же, как драматург, должен заботиться о том, чтобы увлечь толпу, к которой он обращается: он – полемист и должен подчиниться языку, вкусам, привычкам и указаниям своих читателей.
Простонародная речь, уснащенная сочными ругательствами, которою буржуазия и дворянство пользовались как маскарадным костюмом, должна была быть изгнана, как только битва была выиграна. Первым шагом к очищению революционного языка было изгнание приказом правительства непотребных слов «папаши Дюшена», о котором говорилось выше. Начались громкие протесты против «введения или употребления новых выражений, существование которых ничем не оправдано и не нужно… против новомодных оборотов, соединяющих слова, которые с удивлением видят себя рядом… Они введены только благодаря полному забвению всяких приличий, полному смешению всех социальных оттенков, благодаря сатурналиям, которые сделали бездарность эпитетом всякого могущества, и благодаря необходимости унижаться, чтобы избежать преследований» («Mercure de France», Термидор VIII года). Institut de France, который так же, как прежде Академия, считал себя цензором языка, претендовал на честь быть верховным учреждением по чистке революционных слов. «Привести в порядок французский язык – дело Института», – говорится в приведенном выше докладе. «Декада» («La Décade», 20 Мессидора IX года) объявляет, что комиссия Института, которой поручен был Словарь, посвятила свое первое заседание «рассмотрению слов, наново введенных в язык за последние десять-двенадцать лет, с целью сохранить только те, которые признаны будут необходимыми, правильными и благозвучными, а также и те, которые утверждены долгим употреблением».
Гонение на слова и выражения, начавшееся теперь, было не невинным времяпрепровождением литераторов, а серьезным политическим делом; теперь заботились о том, чтобы вытравить из языка, так же как из философии, религии и нравов, всякий след революции: она преследовала, как кошмар, тех, кого заставляла трепетать прежде и кто хотел теперь наслаждаться жизнью. «Каждый раз, как ход наших мыслей приводит нас к рассуждению о человеческой судьбе, перед нами встает Революция», – говорит М-м де Сталь, анализируя это умственное состояние. «Напрасно стараешься перенестись мыслью на берега ушедших времен; …если в этих метафизических странах хоть одно слово разбудит какое-нибудь воспоминание, душевные волнения охватывают вас с прежней силой. И мысль не в силах быть вам поддержкой»[36].
Не удовлетворившись изгнанием ругательств «папаши Дюшена», теперь стали преследовать самые приличные и безобидные слова. «Меркурий» («Mercure»), где писали Фонтане (Fontanès), Шатобриан и члены католической партии, ополчался против таких слов, как nouveauté (новость), enrichisseur (обогащающийся), étroitesse (узость), hommes verveux (энтузиасты, вдохновенные люди), plume libérale (либеральное перо). Он называл это «чудовищным варваризмом» (1 Вандемьера X года).
«Décade philosophique» ставили в упрек ее название и советовали переменить его. Она робко отвечала (в те времена опасно было прослыть революционным): «Если слово décade употребляли во время Революции, то разве за это его следует запретить? Мы согласны, что нельзя слышать без отвращения названия различных партий, это оскверненные слова, и нам хотелось бы, чтобы они были забыты, если это возможно. Но слово „декада“ нельзя причислить к ним. Оно обозначает только деление месяца на десятидневные части. Уничтожены были декады, как дни отдыха, но не декады как таковые» (1 Термидора X года).
Среди этих палачей языка выделяется Лагарп. Он написал брошюру, чтобы выразить свою ненависть к обращению на «ты», которое было навязано ему в 1793 г., и книгу в сто с лишним страниц, чтобы очистить французский язык от революционной грязи. «Прежде, – говорит он, – бездарные писаки поставляли всякому желающему поздравительные, любовные и ругательные письма: существовали стили за десять, двадцать и тридцать су, первый для простонародья, не умеющего ни читать, ни писать, второй – для тех, кто немного учился тому и другому, третий – для щеголей из приказчиков. Этот последний был слогом цветистым: за тридцать су вы получали и глубокомыслие и красноречие. Вот точная иерархия революционного красноречия, оно произвело пять-шесть писателей и столько же ораторов Горы, которые возвысились до стиля в тридцать су… Эти корифеи глубоко презирают своих собратьев за десять су. Бедняги и не подозревают, что настанет день, когда между ними не будут видеть никакой разницы, как не видят ее сейчас между нашими бездарными писателями (écrivains des charniers)». Разнеся таким образом писателей, он принялся за язык: «démocratiser (демократизировать), – восклицает он, – это одно из слов, созданных Революцией. Moraliser – глагол среднего залога, который никогда не обозначал сделать моральным, но – говорить о морали, проповедовать мораль; démoraliser, следовательно, должно означать: прекратить говорить о морали. Fanatiser (возбуждать фанатизм) – выражение не менее варварское, оно противоречит всем правилам словообразования, как если бы мы сказали authentiser, héroiser вместо сделать достоверным, сделать героическим и т.д. Ни одно прилагательное, оканчивающееся на que, не может образовать глагола на iser»[37]. На это ему заметили, что говорят: électriser, paralyser, tyranniser, dogmatiser, canoniser, и что он сам употребляет эти слова.
Мари-Жозеф Шенье (Marie Joseph Chénier) выступил на защиту опальных слов: «Возможно, что многие ненавидят в новых словах только новые идеи и учреждения, – говорит он. – Однако с этим надо быть осторожным, потому что многие слова, которые считают рожденными Французской Республикой, существовали еще во времена монархии… Многие хотели бы запретить слова civique (гражданский) и citoyen (гражданин), как опасные новшества, однако это старые слова». Возраст слова имел мало значения; если только оно употреблялось революционерами, оно считалось уже подозрительным, его судили и выносили ему приговор. «Mercure» (3 Вандемьера IX года) извинялся за употребление слова patriotisme (патриотизм), которое надо было понимать в его первоначальном значении, так как «люди 93 года не знали патриотизма, хотя и говорили о родине». Шатобриан утверждал, что остаешься «холодным при сценах из Горациев, потому что за всеми этими словами: „Как! вы хотите оплакивать меня, когда я умираю за свою родину!“ видишь только кровь, преступления и язык трибуны Конвента»[38].